«Души неясный идеал…»

«Души неясный идеал…»

Идеал А.С.Пушкина и проблема «утаенной» любви поэта в пушкиноведении

Рис. А.С.Пушкина

В последние несколько лет в трактовке литературоведами пушкинского образа произошли существенные изменения. Подверглась переосмыслению и интерпретация темы «утаенной» любви поэта, имеющей давнюю историю. Как правило, пушкинистами использовался биографический метод исследования, следовательно, не случайно каждое любовное стихотворение, как правило, подразумевало конкретный адресат. И действительно: длительные поиски женщин, поразивших воображение поэта, приводили к открытиям новых и новых имен и фамилий. Перечень их первым обозначил Пушкин в своем так называемом «донжуанском» списке, оставленном в альбомах сестер Ушаковых.

 

Б. Губер в работе «Донжуанский список Пушкина» предпринимает попытки расшифровать списки имен, сопоставив их с реальными лицами. Вот имена первого списка: Наталья I, Катерина I, Катерина И, NN, кн. Авдотья, Настасья (?), Катерина III, Аглая, Калипсо, Пульхерия, Амалия, Элиза, Евпраксия, Катерина IV, Анна, Наталия. Имена второго списка: Мария, Анна, Софья, Александра, Варвара, Вера, Анна, Анна, Анна, Варвара, Надежда, Аграфена, Любовь, Ольга, Евгения, Александра, Елена.

Пушкинисты считают, что первый список, якобы, отражает глубокие чувства поэта к этим женщинам, а второй — легкие увлечения, носящие поверхностный характер. Как бы то ни было, главное, на чем сосредоточено внимание исследователей, — на загадочной NN. И начались поиски той, кто, по мнению пушкинистов, может скрываться под этим шифром.

Мифологизация «утаенной» любви Пушкина и различные точки зрения на адресат ее, сосуществование в пушкиноведении целого сонма женщин, якобы являющихся предметом загадочной, единственной на всю жизнь любви гениального поэта, привели к появлению концепции «утаенной» любви.

Современники единодушно склонялись к мысли, что в жизни Пушкина было только два подлинных интереса: поэзия и женщины. И в том и другом — он был гениален. Это подтверждается и поэтическим строем многих пушкинских стихотворений, свидетельствующих, по мнению ученых, либо о мистификации публики со стороны поэта, либо о существовании в его жизни серьезного любовного чувства к какой-то конкретной, но таинственной женщине. Волнует до сих пор пушкинистов вопрос и о том, когда пришла эта любовь к Пушкину, так как , определив этот временной отрезок, можно и узнать имя этой загадочной женщины.

Казалось бы, зачем обращаться к теме «утаенной» любви? Однако если рассматривать проблему «утаенной» любви Пушкина по существу, то отсюда вытекает определенная оценка личности поэта и его человеческой сущности.

При тщательном изучении творчества поэта было установлено, что впервые Пушкин прямо заговорил о существовании в его жизни «таинственной» любви в 1818 году в стихотворении, посвященном собственному выздоровлению.Существует легенда, что больного поэта навестила дама, переодетая гусаром. Кто эта таинственная дама, что это за таинственная любовь — на эти вопросы нет ответа:

И вдруг я чувствую твое дыханье, слезы И влажный поцелуй на пламенном челе...

Бессмертные! с каким волненьем Желанья, жизни огнь по сердцу пробежал!

Я закипел, затрепетал... И скрылась ты прелестным привиденьем!

Приди, я жду тебя: здоровья дар благой

Мне снова ниспослали боги,

А с ним и сладкие тревоги Любви таинственной и шалости младой.

«Выздоровление», 1818

Вполне вероятно, что эти строки все же не имеют отношения к тому образу, который позже назовут «утаенной» любовью. Возможно, в этом случае более верно отражает картину формирования и развития характера Пушкина А. Лукьянов в работе «Александр Пушкин в любви. Интимная психобиография поэта», когда пытается определить роль сексуального влечения, обусловливающего поведение, психику, творческие способности поэта.

Н.Н.Пушкина

Еще ранее адресатом пушкинской таинственной любви выступила Екатерина Бакунина. Ей поэт посвятил цикл элегий, который иногда называют «бакунинским»: «Осеннее утро», «Разлука», «Элегия» («Счастлив, кто в страсти сам себе...»), «Месяц», «Певец», «Любовь одна — веселье жизни хладной...», «Элегия» («Я видел смерть; она в молчанье села...»), «Желание», «Элегия» («Я думал, что любовь погасла навсегда...»), «Пробуждение».

Известна дневниковая запись Пушкина: «Я счастлив был!., нет, я вчера не был счастлив: поутру я мучился ожиданием, с неописанным волнением стоя под окошком, смотрел на снежную дорогу — ее не было видно! Наконец я потерял надежду, вдруг нечаянно встречаюсь с ней на лестнице — сладкая минута!.. Как она мила была! Как черное платье пристало к милой Бакуниной! Но я не видел ее 18 часов — ах! Какое положенье, какая мука! Но я счастлив был 5 минут...»

«Милая Бакунина» — это не «милые черты». Здесь ничего не надо скрывать, все прозрачно. «Милая Бакунина» — и этим все сказано.

Современники не раз отмечали, что Пушкину не чужды были платонические чувства. С. Д. Комовский рассказывал: «Первую платоническую, истинно поэтическую любовь возбудила в Пушкине Бакунина. Она часто навещала брата своего и всегда приезжала на лицейские балы. Прелестное лицо ее, дивный стан и очаровательное обращение произвели всеобщий восторг по всей лицейской молодежи».

В строфе, не вошедшей в окончательный текст «Евгения Онегина», Пушкин так писал об этой любви:

Когда в забвеньи перед классом Порой терял я взор и слух, И говорить старался басом, И стриг над губой первый пух, В те дни... В те дни, когда впервые Заметил я черты живые Прелестной девы, и любовь Младую взволновала кровь, И я, тоскуя безмятежно, Томясь обманом пылких снов, Везде искал ее следов, Об ней задумывался нежно, Весь день минутной встречи ждал И счастье тайных мук узнал...

Строки уже зрелого человека перекликаются с юношескими стихами:

Уж нет ее... я был у берегов, Где милая ходила в вечер ясный; У берега на зелени лугов Я не нашел чуть видимых следов, Оставленных ногой ее прекрасной.

Уж нет ее!.. До сладостной весны Простился я с блаженством и с душою...

«Осеннее утро», 1816

Эти признания характеризуют Пушкина с иной стороны, нежели те, что зачастую исходят из уст его современников. Ведь судя по оценке сверстников, юный Пушкин «до того был женолюбив, что, будучи еще 15 или 16 лет, вспыхивал от одного прикосновения к руке танцующей во время лицейских балов; взор его пылал, и он пыхтел, сопел, как ретивый конь среди молодого табуна». М. Корф оставил такое воспоминание о поэте: «Вспыльчивый до бешенства, с необузданными африканскими страстями... Пушкин ни на школьной скамье, ни после в свете не имел ничего привлекательного в своем обращении. В Лицее он превосходил всех чувственностью, а после в свете предался всем возможным распутствам... У него были только две стихии: удовлетворение плотским страстям и поэзия, и в обеих он ушел далеко».

Помимо Бакуниной современниками называлось еще одно имя женщины, в которую был безнадежно влюблен Пушкин. Это Наталья Кочубей, в замужестве Н. В. Строганова. М. Корф писал: «Едва ли не она (а не Бакунина) была первым предметом любви Пушкина». Однако это чувство не оставило большого следа в душе поэта. Первый предмет любви платонической — Наталья Кочубей, и еще более сильное движение души в адрес Екатерины Бакуниной не явили сколько-нибудь длительного чувства. Но сам факт, что поэт испытал величайший взлет любви, безответной, мучительной, говорит сам за себя. Для воспитания чувств молодого человека такой опыт необходим. Не случайно мотивы возвышенной любви пронизывают поэзию Пушкина. Время от времени звучит ностальгическая нота по той высоте душевных чувств, которая была в юности поэта.

Л. Васильева в книге «Жена и Муза» дает новую версию «утаенной» любви Пушкина, считая, что объектом ее была императрица Елизавета Алексеевна, жена Александра I.

Императрица Елизавета Алексеевна, - жена императора Александра I

То, что Елизавета Алексеевна вполне могла стать идеалом Пушкина, «утаенной» любовью, вполне вероятно. Л. Васильева находит причины, по которым поэт мог скрывать свое чувство: она была императрицей, а значит, положение было настолько высоко, что глупо юноше всерьез думать, а тем более говорить о любви к ней. Однако ничто не могло помешать восхищению и преклонению перед красотой и обаянием этой женщины, которое охватывало всех, кто видел ее. Пушкин не являлся исключением. Елизавета Алексеевна была редкой женщиной по красоте и прелести. Кроме того, она была очень одинока и несчастна. Современников в ее облике восхищало все, вплоть до воздушной походки, до чарующего, проникающего в душу голоса. Ее называли одной из прекраснейших женщин мира. Пожалуй, так оно и было, если судить по портрету, написанному известной художницей Виже-Лебрен. По ее свидетельству, лицо Елизаветы Алексеевны было великолепно: дивный цвет, неяркий, но с некоторым оттенком бледности, прекрасно гармонировал с благородным выражением.

Пепельные волосы спускались на лоб и шею. Художница восхищалась и тонкой, гибкой, как у нимфы, талией Елизаветы Алексеевны.

В памяти современников так и запечатлелись «тонкие изящные черты лица, греческий профиль, большие голубые глаза» (министр Розенцвейг); «обаятельный характер, живой и развитой ум, возвышенные чувства и любовь к искусствам» (граф де ля Гуард). Все, как один, отмечая красоту, говорили о чистой душе Елизаветы Алексеевны: «...ее ангельское лицо, стройная грациозная фигура, легкая поступь заставляли каждый раз восхищаться... душа эта, сочетая в себе все добродетели, открыта была и для всяких опасных влияний», — писала Варвара Головина. Даже императрица Мария Федоровна, в качестве будущей свекрови встретившись с Елизаветой, сказала о ней, что та не только хороша собой, но во всей ее фигуре есть особая привлекательность, которая способна возбудить любовь к ней: «Она чарует обходительностью и чистосердечием». Одна из умнейших женщин эпохи, г-жа де Сталь, увидела в императрице Елизавете Алексеевне сдержанные манеры, «а ее чувства и мнения приобрели силу! и жар в горниле благородных идей». «Слушая ее, — писала г-жа де Сталь, — я была взволнована чем-то неизъяснимым, шедшим не от величия, а от гармонии души. Уже давно я не встречала такой соразмерности силы и добродетели».

Впервые Пушкин увидел Елизавету Алексеевну еще мальчиком — на открытии Царскосельского лицея — 19 октября 1811 года. Вполне вероятно, что именно ее облик, как считает Л. Васильева, проступает в строках стихотворения:

Мой свет, мой добрый гений,

Предмет моей любви,

И блеск очей небесный,

Лиющих огнь в сердца,

И граций стан прелестный,

И снег ее лица...

Впечатление было столь сильным, что и спустя многие годы оно не изменилось:

Приятным, сладким голосом, бывало С младенцами беседует она. Ее чела я помню покрывало И очи светлые, как небеса, Но я вникал в ее беседы мало. Меня смущала строгая краса Ее чела, спокойных уст и взоров, И полные святыни словеса.

Голос императрицы, как отмечали современники, «имел весьма приятную мелодичность. Какая-то особенная доброта, кротость и мягкость слышались в нем. Он невольно привлекал и проникал в душу, точно так же, как и ласковый, светлый взгляд ее голубых прекрасных глаз».

Даже Екатерина II и то не удержалась, чтобы не написать: «Мадам Елизавета — сирена. Ее голос проникает прямо мне в сердце...»

Л. Васильева относит к Елизавете Алексеевне такие пушкинские стихотворения 1816—1817 годов, как «Месяц», «К Морфею», «Слово милой», «Разлука», «Элегия» («Счастлив, кто в страсти сам себе...»), «Любовь одна — веселье жизни хладной...», «Элегия» («Я видел смерть...»), «Желание», «Элегия» («Я думал, что любовь погасла навсегда...»), «Наслажденье», «Пробуждение». Исследовательница обращает внимание на то, что в период с 1816 по 1818 год в поэтическом творчестве Пушкина появляется образ, именуемый она, ей, ее. По всей вероятности, поэт знал имя этой женщины, но по неизвестной причине не называл его, больше того — скрывал.

Так, в «Моем завещании. .Друзьям» (1815) есть строки:

Мои стихи дарю забвенью, Последний вздох, о друга, ей!..

ИЛИ еще: стихотворение «Она» (1817):

...«Кому ж ты жертвуешь душой?»

— Ах, ей!..

— Я ей не он.

В 1818 году Пушкин написал «Ответ на вызов написать стихи в честь государыни императрицы Елисаветы Алексеевны» («К Н. Я. Плюсковой»), в котором есть строки, выражающие странное душевное состояние автора:

Я, вдохновенный Аполлоном, Елисавету втайне пел. Небесного земной свидетель, Воспламененною душой Я пел на троне добродетель С ее приветною красой. Любовь и тайная свобода Внушали сердцу гимн простой...

Л. Васильева считает, что в облике жены Александра I Пушкин нашел все самое высокое, прекрасное — Божественное. Божественный образ рождал и божественное чувство, наполнившее, в свою очередь, своим дыханием творчество Поэта. К такой женщине Пушкин мог обращаться: «моя Богиня», «Ты Богородица моя», «ты... была мне в мире Богом,/Предетом тайных слез и горести залогом».

Л. Васильева в своем пристрастии к императрице Елизавете Алексеевне сомневается и в том, что стихотворение «Под небом голубым страны своей родной...» посвящено кишиневской знакомой Пушкина, умершей в Италии от чахотки, как это принято считать в пушкиноведении. Основанием для нее служит то обстоятельство, что весь строй элегии — возвышенный, «елизаветинский», такой же, как в стихах 1816—1817 годов. Она так расшифровывает элегию: «недоступная черта», о которой поэт ведет речь, — намек на ее высокое положение. Императрица Елизавета умерла 4 мая 1826 года. Стихотворение помечено 29 июля 1826 года. На обратной стороне черновой рукописи этого стихотворения находится рисунок Пуш-кина — виселица с пятью декабристами. Они были повешены 26 июля 1826 года. Обе пометки о смерти исследовательница увязывает с царской семьей: одна пометка — о смерти Елизаветы Алексеевны, другая — о последствиях декабрьского восстания. То есть все, о чем записывает потрясенный Пушкин, имеет прямое отношение к бывшей императорской семье: Александру I и Елизавете.

Исследовательница относит к Елизавете Алексеевне и стихотворение 1830 года «Прощанье». В нем она вновь находит вдохновленный Елизаветой особый стихотворный стиль — «елизаветинский», как она его определяет: «образ милый», «дальняя подруга». «Но главное — содержание. Поэт говорит с умершей, единственной любимой, прощается с нею, как с живой, «пред заточением» — перед уходом в плен семейной жизни... Она мертва, но жива его любовь к ней. И он ощущает себя не будущим мужем другой, а ее овдовевшим супругом. Здесь видны отношения давние и непреходящие, много лет обласканные его стихами, неподвластные смерти», Васильева подчеркивает: у стихов к Елизавете Алексеевне свой словарь, своя неизменная интонация.

«1830 год это не только «Прощанье». Это и «Каменный гость», где поэт — Дон Гуан, ER — Дона Анна, Александр I — статуя Командора, где Пушкин пророчески предсказывает свою смерть от каменного рукопожатия силы и власти, это и стихотворение «Заклинание» — вариация на тему стихов английского поэта Барри Корнуолла, — завершающее любовные циклы, посвященные ER:

О, если правда, что в ночи, Когда покоятся живые Й с неба лунные лучи Скользят на камни гробовые, О, если правда, что тогда Пустеют тихие могилы, — Я тень зову, я жду Лейлы: Ко мне, мой друг, сюда, сюда!..

Имя Лейлы, в каком-то смысле ключ к тайне, появляется в этих стихах после огромного перерыва. Лейла осталась в Царском селе. Ни одна женщина пушкинской поэзии с юношеских лет не называлась Лейлой: ни Воронцова, ни Раевская, ни Керн, ни Ризнич — ни одна. Через двадцать лет опять возникла — почему? Она — ER (Елизавета Алексеевна)».

Больше того, даже знаменитое стихотворение «Я помню чудное мгновенье...», по мнению Л. Васильевой, посвящено императрице. Свидетельницей того выступает сама Керн: «Я должна была уехать в Ригу вместе с сестрою Анною Николаевной Вульф. Он пришел утром и на прощание принес мне экземпляр 2-й главы «Онегина», в неразрезанных листках, между которых я нашла вчетверо сложенный почтовый лист бумаги со стихами: Я помню чудное мгновенье, — и проч.., и проч. Когда я сбиралась спрятать в шкатулку поэтический подарок, он долго на меня смотрел, потом судорожно выхватил и не хотел возвращать; насилу выпросила я их опять; что у него промелькнуло тогда в голове, не знаю. Стихи эти я сообщила тогда барону Дельвигу, который их поместил в своих «Северных цветах»...

«Почему смелый с дамами Пушкин не преподносит стихи Керн, а судорожно выхватывает из ее рук случайно выпавший из тетради вчетверо сложенный листок?» — задает вопрос Васильева. И отвечает: «Потому что он к ней не имеет никакого отношения».

Такие догадки не беспочвенны, так как Пушкин часто писал стихотворения под влиянием одних женщин, а затем дорабатывал и переадресовывал их другим. Вполне вероятно, нечто подобное могло иметь место и в эпизоде с Керн. Кто знает, какой образ мелькнул в его сознании, когда он пристально смотрел на Анну Петровну. Важно, что он вдруг не захотел отдавать стихотворение ей. Но это вовсе не означает, что поэт адресовал эти стихи императрице Елизавете Алексеевне. К сожалению, это лишь догадки Васильевой и таковыми они остаются и по сей день.

П. Е. Щеголев безоговорочно относил стихотворение «Я помню чудное мгновенье...» к Керн, образ которой, по его мнению, Пушкин вознес до небес. «Но чувство не могло удержаться на этих высотах, и обыденная жизнь вступила в свои права, когда началась борьба за обладание... Небесный образ Керн теряет свою прозрачность, и проступает образ земной, поземному очаровательный и притягательный».

А. И. Белецкий относит это стихотворение в разряд гимнов красоте. Он вообще не видит там любви. По его мнению, в «Я помню чудное мгновенье...» есть томление по идеалу, жизнь без которого пуста и бесцветна. Исследователь приходит к выводу, что это стихотворение даже не стоит и включать в циклы любовных лирических произведений Пушкина.

Обольщается Л. Васильева и тогда, когда с уверенностью говорит о том, что Пушкин не мог одновременно называть одну и ту же женщину и «гением чистой красоты» и «вавилонской блудницей». Ей возражает И. Сурат, которая считает, что Анна Петровна Керн в действительности вполне могла быть одновременно и «вавилонской блудницей», и «гением чистой красоты» в воображении и восприятии поэта. Вот выдержки из его писем к Керн: «Перечитываю ваше письмо вдоль и поперек и говорю: милая! Прелесть! Божественная!., а потом: ах, мерзкая!» (13—14 августа 1825 г., по франц.). «Снова берусь за перо, чтобы сказать вам, что я у ваших ног, что я попрежнему люблю вас, что иногда вас ненавижу, что третьего дня говорил о вас гадости, что я целую ваши прелестные ручки, снова перецеловываю их в ожидании лучшего, что больше сил моих нет, что вы божественны и т. д.» (8 декабря 1825 г., по франц.). Эти контрасты, считает Сурат, рисуют не пропасть между художником и прозой жизни, а диапазон явлений самой жизни и объем их восприятия поэтом.

«Не подлежит спору, что в эротическом отношении Пушкин был одарен значительно выше среднего уровня. Он был гениален в любви, быть может не меньше, чем в поэзии. Его чувственность, его пристрастие к женской красоте бросались в глаза. Но одни видели только низменные стороны его природы. Другим удалось заметить, как лицо полубога выступало за маской фавна» — так характеризовал поэта П. К. Губер. А вот известный пушкинист Л. Гроссман считал, что любовь, как проникновение в духовный облик другого существа, глубоко сочувственное овладение его сложным миром, полное слияние с ним и радость общего бытия в единстве внутренних переживаний, такое чувство было чуждо Пушкину: «Любви в этом смысле он, вероятно, никогда не знал...» Обычно, по мнению литературоведа, поэт испытывал лишь страсть и ревность, но оба эти состояния переживал необычайно бурно. Подтверждением служит поэтическое признание самого Пушкина, давшего себе резкую, но, повидимому, вполне объективную характеристику:

А я, повеса вечно праздный, Потомок негров безобразный, Взращенный в дикой простоте, Любви не ведая страданий, Я нравлюсь юной красоте Бесстыдным бешенством желаний.

Эти строки, написанные поэтом в 1820 году, перекликаются с нелицеприятной оценкой, данной товарищем Пушкина по лицею, бароном Корфом: «Начав еще в Лицее, он после, в свете, предался всем возможным распутствам и проводил дни и ночи в беспрерывной цепи вакханалий и оргий, с первыми и самыми отъявленными тогдашними повесами. Должно удивляться, как здоровье и самый талант его выдерживали такой образ жизни, с которым естественно сопрягались частые любовные болезни, низводившие его не раз на край могилы».

Александр Тургенев в письме к брату Сергею писал о Пушкине: «Удивительный талант и добрый малый, но и добрый повеса».

Но Пушкин не был исключением из общих правил. Русское общество сотрясалось от кутежей, картежных игр, оргий, дуэлей. Таков был стиль жизни «золотой» молодежи первой трети XIX века, и Пушкин среди них был одним из первых. Во всем он доходил до крайностей, затем отрицал их и пенял на свой печальный опыт жизни.

Интересно мнение биографа Пушкина П. В. Анненкова, который так характеризовал поэта: «По наружности казалось, что Пушкин принадлежит душой и телом своим новым товарищам по гоньбе за сильными нервными потрясениями и за приключениями всех возможных родов: многие действительно полагали тогда, что он не вырвется из среды их полного физического истощения и полной нравственной усталости. Пророчество их не сбылось. В природе этого человека уже начинало сказываться то особенное свойство ее, по которому Пушкин всего сильнее чувствовал отвращение к крайностям и увлечениям, когда они всего сильнее одолевали его ум и сознание. Так случилось именно и в эту пору развития. Товарищи его по веселой, беззаботной растрате жизни, ума и способностей еще считали его в числе надежнейших своих членов, а уже Пушкин начинал обращать от них взоры в другую сторону; именно в ту, где можно полагать существование иного круга людей с иными целями в жизни».

Возникает вопрос: «Была ли в жизни поэта женщина, любовь к которой пронизывала все его существование? Способен ли он был на высокое чувство?»

Ю. Н. Тынянов был уверен, что такой женщиной была Е. А. Карамзина.

Пушкин познакомился с Екатериной Андреевной Карамзиной в 1816 году. По отзывам современников, она была очень красива, «бела, холодна, прекрасна, как статуя древности», умела расположить к себе любого человека, хотя была серьезной и строгой. Существует предание о том, что семнадцатилетний Пушкин, влюбившись в Екатерину Андреевну, написал ей любовное письмо, та показала его мужу, и они оба сделали выговор юному лицеисту. Это не противоречит духу Пушкина. Ю. Н. Тынянов, считая, что именно Екатерина Андреевна и была «утаенной» любовью поэта, но тот не мог открыто назвать имени любимой не только потому, что она являлась женой знаменитого историографа России, но и потому, что была намного старше, ошибался: Пушкина вовсе не смущал возраст женщин, в которых он влюблялся. Графиня Эдлинг в своем дневнике сделала такую запись: «Карамзина — жена историка — предмет первой и благородной привязанности Пушкина». Об этом писала и А. П. Керн. Однако имя Катерина I либо Катерина II в первой донжуанском списке явно имеет прямое отношение к Карамзиной.

<img src="/images/stories/2/image27.jpeg" border="0">

Но не только Екатерину Андреевну Карамзину молва приписывала поэту. Современники Пушкина не раз свидетельствовали о влюбленности его и в княгиню Евдокию Ивановну Голицыну, которая также была старше поэта на 20 лет. Поэт познакомился с ней в 1817 году, когда ему было всего восемнадцать. Именно в 1817 году возник ряд стихотворений, в которых отчетливо слышалась нота безнадежной любви.

Я знал любовь, но я не знал надежды, Страдал один, в безмолвии любил...

Вновь возникает тема несчастливой, но возвышенной любви.

П. А. Вяземский писал о ней (в девичестве Евдокии Измайловой): «Не знаю, какою она была в первой молодости, но вторая и третья ее молодость пленяли какой-то свежестью и целомудрием девственности. Черные, выразительные глаза, густые темные волосы, падающие на плечи извилистыми локонами, южный матовый колорит лица, улыбка добродушная и грациозная, придайте к этому голос, произношения необыкновенно мягкие и благозвучные. Вообще красота ее отзывалась чем-то пластическим, напоминавшим древнегреческое изваяние, в ней было что-то ясное, спокойное, скорее ленивое, бесстрастное... В ней ничто не обнаруживало обдуманной озабоченности, житейской женской изворотливости и суетливости. Напротив, в ней что-то ясное, спокойное».

К. Н. Батюшков в июне 1818 года писал А. И. Тургеневу: «Трудно кому-нибудь превзойти вас в доброте, точно так, как кн. Голицыну, Авдотью Ивановну, в красоте и приятности. Вы оба никогда не состаритесь, Вы душою, она лицом».

Краев чужих неопытный любитель И своего всегдашний обвинитель, Я говорил: в отечестве моем Где верный ум, где гений мы найдем? Где гражданин с душою благородной, Возвышенной и пламенно свободной? Где женщина — не с хладной красотой, Но с пламенной, пленительной, живой? Где разговор найду непринужденный, Блистательный, веселый, просвещенный? С кем можно быть не хладным, не пустым? Отечество почти я ненавидел — Но я вчера Голицыну увидел И примирен с отечеством моим.

Так писал восемнадцатилетний Пушкин.

Больше всего хочется верить Л. Н. Васильевой, что Пушкин утаивал всю свою сознательную жизнь любовь к императрице Елизавете Алексеевне. Мотивы «утаенной» любви здесь более убедительны.

Несмотря на то что внешне императрица Елизавета Алексеевна и княгиня Голицына на первый взгляд резко отличались: одна — золотоволосая, голубоглазая, другая — темноволосая, черноглазая, — общим в них были одухотворенность лица, ясность, спокойствие, естественность, с какими они представали в обществе, благородство, разлитое в их облике и поведении. Очарование, исходившее от них, усиливалось благодаря тембру голоса, улыбка их была прелестна. Царственность, величие и простота гармонично сливались в одно целое — в образ идеальной женщины. Они были наделены и высшим проявлением духовности: одна была предана искусству, другая — науке. Если императрица Елизавета покровительствовала людям искусства в России, то княгиня Голицына увлекалась математикой, сама была автором научного труда «Анализ силы». Можно сказать, что сплетение в один образ лучших черт этих женщин и явилось основой рождения пушкинского идеала, который позже воплотится в образе Татьяны.

Отныне и до самой смерти в творчестве Пушкина будет лейтмотивом проходить поэтический образ женщины, облаченный в высокий стилистический строй, выражающий высочайшую духовную организацию мыслей и чувств поэта. И еще одна деталь: Пушкин постоянно сравнивал прелести северной красоты с красотой восточного типа. Очевидно, что эта мысль преследовала поэта на протяжении его жизни, оттогото он и повторял ее в своих стихах, письмах, прозаических произведениях.

Вполне вероятно, что контраст северной красоты императрицы Елизаветы Алексеевны и южной — княгини Евдокии Ивановны Голицыной навсегда запечатлелся в душе поэта.

Если рассматривать первую половину донжуанского списка Пушкина, то можно прочитать женские имена в следующей хронологической последовательности: Наталья I — первая любовь — Наталья Кочубей, Катерина I — Екатерина Бакунина, Катерина II — Екатерина Андреевна Карамзина, NN — императрица Елизавета Алексеевна, кн. Авдотья — княгиня Евдокия Ивановна Голицына.

Е.П.Бакунина

В версии Васильевой об «утаенной» любви есть одна брешь.

Дело в том, что в 1817 году Пушкин познакомился еще с одной будущей императрицей, женой великого князя Николая Павловича — Александрой Федоровной, которая была всего на год старше поэта.

А. О. Смирнова-Россет, придворная дама, оставила такую зарисовку своего первого впечатления от Александры Федоровны: «...в залу порхнуло прелестное существо. Эта молодая дама была одета в голубое платье и по бокам приколоты маленькими букетиками мелкие... пурпурные розы, такие же розы украшали ее маленькую головку. Она не шла, а как будто плыла по паркету».

Характер будущей императрицы лучше всего определила ее мать — Луиза: «Она кажется иногда холодной и равнодушной, точно так, как ее отец, который не может изливать своих чувств словами, но у которого в груди бьется горячее сердце. Она на вид равнодушна, но в то же время полна любви и сочувствия. Это придает ей вид величия и сообщает всей ее фигуре что-то внушительное».

Определяющей чертой ее духовного облика является следующая: когда Александра Федоровна, будучи императрицей, узнала, что жены сосланных декабристов следуют за своими мужьями в Сибирь, она записала в дневнике: «О, на их месте я поступила бы так же».

Е.П. Бакунина

Александра Федоровна очень нравилась Пушкину — до такой степени, что это не осталось обойденным вниманием со стороны его современников. Они замечали, что «он благоговел перед нею, даже имел к ней какое-то чувственное влечение». Это говорил Нащокин, ближайший друг Пушкина, которому доверялись разные тайны. Да и в «Дневнике» Пушкина есть такие строки, записанные в 1833 году: «Я ужасно люблю царицу, несмотря на то, что ей уже 35 лет и даже 36». Тот факт, что ему самому было почти столько же лет, не брался в расчет. Конечно, нужно знать пушкинскую эпоху, когда женщина за тридцать воспринималась пожилой, а ее ровесник мужчина еще вполне мог выступать женихом.

Когда Пушкин работал над восьмой главой «Евгения Онегина», перед его глазами вдруг предстала императрица Александра Федоровна в образе Лалла-Рук. В результате появилась такая сцена:

И зале яркой и богатой, Когда в умолкший тесный круг, Подобна лилии крылатой, Колеблясь, входит Лалла-Рук И над поникшею толпою Сияет царственной главою. И тихо вьется и скользит Звезда, — харита их харит...

Но из окончательной редакции романа в стихах Пушкин почему-то убрал эту строфу.

Вот строки из дневника Долли Фикельмон: «В обществе много красивых женщин, но одна, которая, бесспорно, превосходит всех остальных грацией и красотой, — Императрица! Перед ней блекнет даже самая большая красавица; никто из нас не может сравниться с ней в танцах, не умеет ступать так грациозно, как она, и при всем этом она в той же степени Владычица красоты, как и Императрица и Царица!»

Сопоставим эти строки с теми, которые говорят о появлении Татьяны в «Евгении Онегине»:

К ней дамы подвигались ближе; Старушки улыбались ей; Мужчины кланялися ниже, Ловили взор ее очей; Девицы проходили тише Пред ней по зале...

Очевидно, что Пушкина привлекала женщина, перед которой либо по статусу, либо по красоте преклонялись все. Не случайно в спутницы жизни он избрал первую красавицу России — Наталью Гончарову, увидев в ней черты своего идеала и одновременно дополнив и свои представления штрихами ее прекрасного образа:

Она была нетороплива, Не холодна, не говорлива, Без взора наглого для всех, Без притязаний на успех...

Все тихо, просто было в ней...

Эта запись важна тем, что мысль, выраженная в дневнике Фикельмон, нашла свое поэтическое развитие в стихотворении Пушкина «Красавица». Складывается такое впечатление, что он либо прочитал дневниковую запись Долли Фикельмон и создал поэтическую вариацию на эту тему, либо действительно императрица была столь хороша, что подобным мнением трудно было кого-то из современников удивить. Переложенное на поэтический язык оно зазвучало вновь:

Н.Н.Пушкина

Все в ней гармония, все диво,

Все выше мира и страстей;

Она покоится стыдливо

В красе торжественной своей;

Она кругом себя взирает:

Ей нет соперниц, нет подруг;

Красавиц наших бледный круг

В ее сиянье исчезает.

Куда бы ты ни поспешал,

Хоть на любовное свиданье,

Какое б в сердце ни питал

Ты сокровенное мечтанье, —

Но, встретясь с ней, смущенный, ты

Вдруг остановишься невольно,

Благоговея богомольно

Перед святыней красоты.

Многие считали, что раз это стихотворение записано в альбоме Е. М. Завадовской, то оно и посвящено ей. Но если считать, что этот мадригал был посвящен не Е. М. Завадовской, которая, хотя и была прекрасной, но у нее были соперницы по красоте: С. Урусова, Э. Мусина-Пушкина, Н. Пушкина, А. Крюднер, то кто мог быть выше этого круга блестящих красавиц? Конечно, императрица Александра Федоровна. Именно о ней Пушкин мог сказать:

Ей нет соперниц, нет подруг; Красавиц наших бледный круг В ее сиянье исчезает.

Императрица Александра Федоровна

Вспомним слова Долли Фикельмон: «Пред ней блекнет даже самая большая красавица».

Подтверждает это наблюдение и то состояние благоговения, которое нашло выражение в «Красавице» по отношению к Красоте: вспомним воспоминания современников о том, каким обожанием отмечены чувства поэта к императрице Александре Федоровне и заново прочтем строки стихотворения:

Но, встретясь с ней, смущенный, ты

Вдруг остановишься невольно,

Благоговея богомольно

Перед святыней красоты.

Императрица Александра Федоровна

Л. Н. Васильева, обратив внимание на особую тональность стихотворения, также не видит оснований относить этот мадригал не только к каким-то иным женщинам, но и к Наталье Николаевне Пушкиной. Она считает, что ничего общего величавая героиня «Красавицы» с очаровательной Натали не имеет. «Благоговея богомольно перед святыней красоты», «все в ней гармония, все диво, все выше мира и страстей» — это строки, считает Васильева, из словаря для Елизаветы Алексеевны, никак не для Натальи Николаевны. «Ей нет соперниц» — естественно, императрица! Саму Нарышкину пересилила. «Нет подруг» — Наталья Николаевна вся была в подружках. Самые чуткие из пушкинистов сомневались, видели: непохожа «Красавица» на Гончарову.

Надо сказать, что ранее пушкиноведами предпринимались попытки считать героиней «Красавицы» жену императора Николая I Александру Федоровну на том основании, что в рукописи Пушкина было посвящение «Г.» — то есть как будто «Государыне». Но Елизавета Алексеевна, по мнению Васильевой, — тоже Государыня.

И все же нам кажется более убедительной версия об Александре Федоровне: слишком уж большое временное пространство разделяет Пушкина и Елизавету Алексеевну, но оно сужается по отношению к Александре Федоровне.

Как видим, здесь больше аргументов в пользу Александры Федоровны как Государыни, нежели Елизаветы Алексеевны.

В отношении же Л. Васильевой к Елизавете Алексеевне ощущается слишком много пристрастия, чтобы безоговорочно верить выдвинутой ею версии.

Д. М. Фикельмон так характеризует венценосную пару — Николая I и Александру Федоровну: «Он любит красивых женщин и восхищается ими. Требует пристойности, скромности, но ненавидит показное ханжество. Ухажор, как всякий просто смертный. Императрица также любит обожание мужчин и настолько кокетка, насколько может быть ею одна Владычица, в той же степени, как и все мы, остальные».

с.

Императрица Александра Федоровна

 

Вполне вероятно, что не одна, а две царские особы — Елизавета Алексеевна и Александра Федоровна — как бы сливались в пушкинском воображении, порождая мощный образ Красоты. До дневниковой записи у Пушкина практически нет упоминаний о великой княгине Александре Федоровне, но есть образ «безымянной» любви, в отношении к которому автор находится в странном состоянии, испытывая одновременно и божественное преклонение, и чувственное влечение. И что удивительно: и современники Пушкина замечали эту же странность по отношению и к императрице Александре Федоровне, выражающуюся в благоговении с оттенком чувственного влечения.

Может быть, две царственные персоны, появившись в жизни Пушкина почти в одно время, произвели на него настолько сильное впечатление, что его идеальные представления вобрали лучшие черты этих замечательных женщин.

Что же общего было в этих столь разных по возрасту женщинах? Высокие, стройные; одухотворенные, прекрасные лица. И вот что важно — они были недосягаемы для Пушкина как по статусу, по возрасту, так и по личным взаимоотношениям с ними. Общей была у них и манера поведения в обществе: они казались величественными, холодноватыми, невозмутимыми, любезными — и только. На деле же обладали горячим сердцем и пытливым умом. Однако в обращении их с другими людьми преобладала сдержанность чувств. Все это производило необыкновенное впечатление на душу юного поэта. С этого времени он начинает искать в женщинах нечто похожее на то, что для него было недосягаемым. Александра Васильевна Сенявина (урожденная Догер)

Следует заметить, что этот период жизни Пушкина был отмечен появлением целой плеяды совершенных красавиц. Кроме уже названных особ, выделялись своей потрясающей красотой (об этом свидетельствуют дневниковые записи Долли Фикельмон) Стефания Витгенштейн, Мария Пашкова, Елена Завадовская, Фекла Шувалова, Александра Сенявина, Александра Алябьева.

А.В. Алябьева

Позднее к ним присоединяются Натали Пушкина, Софья Урусова, Мария Мусина-Пушкина, Эмилия Мусина-Пушкина, Амалия Крюднер. Было и много просто красивых дам — Александра Россети, Надежда Соллогуб, Наталья Строганова, Елена Белосельская, сестры Тизенгаузен, Софья Мусина-Пушкина, Александра Римская-Корсакова, Екатерина Ушакова. Было на кого посмотреть Пушкину! И все же самой красивой, по признанию современников, была г-жа Пушкина, жена поэта, урожденная Гончарова.

Катерина IV – Екатерина Николаевна Ушакова

Следовательно, если говорить о жизни юного Пушкина в Петербурге, то можно сказать, что адресатом «утаенной» любви вполне могли быть императрицы Елизавета Алексеевна и Александра Федоровна. И все же говорить о них как о конкретных предметах этой загадочной любви, скорее всего, нельзя. И не потому, что эти женщины были либо намного старше Пушкина, либо были неприступны, недосягаемы из-за царского сана, но главное — потому, что они, судя по всему, были и совершенно равнодушны к юному поэту.

Иное дело, если вести речь о формировании идеальных представлений Пушкина о женщине: они фактически протекали под знаком этих великолепных красавиц

.

Е.Н.Ушакова

Новым толчком к размышлениям литературоведов о таинственной любви Пушкина явились рассеянные в его поэзии южного периода намеки о сильном чувстве, пережитом в прошлом, то есть в Петербурге:

Но прежних сердца ран,

Глубоких ран любви, ничто не излечило...

«Погасло дневное светило...»

Когда кинжал измены хладный, Когда любви тяжелый сон Меня терзали и мертвили... Посвящение «Кавказского пленника»

Я помню столь же милый взгляд И красоту еще земную, Все думы сердца к ней летят, Об ней в изгнании тоскую...

«Бахчисарайский фонтан»

М. О. Гершензон считает, что эти строки отнесены к княгине Марии Аркадьевне Голицыной, урожденной Суворовой-Рымникской. Выходит, что под NN скрывается именно эта, практически неизвестная биографам Пушкина женщина и только на том основании, что в 1823 году написаны стихи:

Давно об ней воспоминанье

Ношу в сердечной глубине,

Ее минутное вниманье

Отрадой долго было мне.

Твердил я стих обвороженный,

Мой стих, унынья звук живой,

1ак мило ею повторенный,

Замеченный ее душой.

Вновь лире слез и тайной муки

Она с участием вняла —

И ныне ей передала

Свои пленительные звуки...

Довольно! в гордости моей

Я мыслить буду с умиленьем:

Я славой был обязан ей —

А может быть, и вдохновеньем.

Это стихотворение поэт переслал Голицыной, о чем свидетельствует то обстоятельство, что в 1825 году он поручил брату взять стихи именно у нее для публикации в сборнике.

Говоря о Пленнике, Пушкин переносит в его душу свои впечатления любви:

В нем теснились Воспоминанья прошлых дней...

Лежала в сердце, как свинец, Тоска любви без упованья.

В объятиях подруги страстной Как тяжко мыслить о другой!..

«Кавказский пленник»

Гершензон подчеркивает, что северная любовь вдохновляла поэзию Пушкина на юге целых два года. И не надо искать источники вдохновения, так как поэт увез на юг только смутный облик любимой женщины, не настоящую страсть, а глубокое томление, сладкое очарование недостижимой, нежной, кроткой красоты. «И, может быть, именно этой безбурной полнотой волшебного очарованья, этой туманностью чарующего образа и питалось больше всего вдохновение поэта».

Или Мария и Зарема Одни счастливые мечты?

Иль только сон воображенья В пустынной мгле нарисовал Свои минутные виденья,  Души  неясный   идеал ?

«Фонтану Бахчисарайского дворца»

Заметим, что в 1823 году роль Петрарки была Пушкину уже «не по нутру», как он признавался своему другу В. Туманскому, прочитав ему отрывок из «Бахчисарайского фонтана». «Утаенная» любовь отступила на второй план, а на первый — выдвинулась любовь-страсть.

П. Е. Щеголев же в свое время пришел к выводу: «утаенная» любовь — Мария Волконская (Раевская). Он нашел в черновике посвящения «Полтавы» знаменательную строку: «Сибири хладная пустыня», и это решило вопрос «Что ты единая святыня/Что без тебя мир/Сибири хладная пустыня» — таков черновой текст посвящения.

М.Н. Раевская (в замужестве Волконская)

Т. Г. Цявловская принимает версию П. Е. Щеголева о любви поэта к Марии Волконской как данность. Изучив лирические произведения Пушкина, исследовательница приходит к выводу, что именно Мария Волконская и была адресатом стихотворения «На холмах Грузии лежит ночная мгла...», точнее его первой редакции — «Все тихо — на Кавказ идет ночная мгла...» и посвящения «Полтавы».

Наконец, Д. Д. Благой, сравнивая строки посвящения «Полтавы»:

Твоя печальная пустыня, Последний звук твоих речей Одно сокровище, святыня, Одна любовь души моей

и стихотворения «На холмах Грузии лежит ночная мгла...»: «Печаль моя полна тобою,/Тобой, одной тобой...» — пишет: «Уже одна тесьюйшая связь с посвящением «Полтавы» этих озвученных музыкой одного чувства, овеянных единым лирическим дыханием строк, бесспорно обращенных к Марии Раевской, делает — я считаю — данный вопрос решенным окончательно, так сказать, не подлежащим «апелляции».

По мнению же Ю. М. Лотмана, строфа, о которой идет речь, рисовалась так:

Что ты одна моя святыня

Твой образ, звук твоих речей,

Сибири хладная пустыня

Единый свет души моей, —

далее Пушкин перебелил ее в следующем виде:

Твоя печальная пустыня, Твой образ, звук твоих речей Одно сокровище, святыня Для сумрачной души моей.

Ю. М. Лотман считал, что строки «Что без тебя мир» и «Сибири хладная пустыня» не могли стоять рядом, ибо представляют трансформацию одного и того же — третьего — стиха строфы. Он утверждал, что посвящение «Полтавы» возрождает оставленную уже поэтом традицию биографических (или псевдобиографических) признаний и сгущенной атмосферы интимности, нагнетаемой вокруг текста.

Мнение же В. Набокова по поводу предмета «утаенной» любви таково: говоря его языком, «если пара ножек, воспетых в 33 строфе, и принадлежит конкретному лицу, то одна из них должна быть присуждена Екатерине Раевской, а другая — Елизавете Воронцовой. Другими словами, крымские впечатления августа 1820 г. и порожденные ими стихи (написанные, предположительно, 16 апреля 1822 г.) были превращены на второй неделе июня 1824 г. в строфу «Онегина», отразившую одесский роюн». Иными словами, он отказывает в этом Марии Раевской (Волконской) на том основании, что той было в момент встречи с Пушкиным только 13 с половиной лет и у поэта не было никаких оснований ни для увлечения ею, ни для того, чтобы скрывать свое чувство к ней.

Набоков утверждает, что Мария Раевская (Волконская) глубоко ошибалась, когда отнесла к себе сцену у моря, зарисованную Пушкиным в «Евгении Онегине»: «Не подозревая, что поэт шел за нами, я стала, для забавы, бегать за волной и вновь убегать от нее, когда она меня настигала; под конец у меня вымокли ноги... Пушкин нашел эту картину такой красивой, что воспел ее в прелестных стихах, поэтизируя детскую шалость». Не случайно Набоков назвал ее мемуары в высшей степени банальными и наивными, так как та не почувствовала атмосферы «Онегина», пронизанной острой чувственностью, и воспроизвела совсем иную картину отношений поэта с женщинами в своих воспоминаниях.

Замечено также, что в третьей строфе седьмой главы «Евгения Онегина» среди рассуждений автора о погибших и сосланных друзьях вдруг вспыхивает прежнее чувство светлой любви к неизвестной: воспоминание о «старой весне» служит тем фоном, на котором еще отчетливее проступает безымянное чувство. Эти строки легли в основу элегии, созданной в 1828 году — «Не пой, красавица, при мне...».

М. А. Цявловский в работе «Два автографа Пушкина» доказал принадлежность кругу материалов об «утаенной» любви этого лирического произведения, и оно также стало включаться в цикл стихотворений, пронизанных темой таинственной любви поэта.

На текстуальные соответствия «Не пой, красавица, при мне...» и третьей строфы седьмой главы «Онегина» указывал еще Н. О. Лернер.

Быть может, в мысли нам приходит

Средь поэтического сна

Иная, старая весна

И в трепет сердце нам приводит

Мечтой о дальной стороне,

О чудной ночи, о луне...

«Евгений Онегин»

Увы! напоминают мне Твои жестокие напевы И степь, и ночь — и при луне Черты далекой, бедной девы!..

Я призрак милый, роковой, Тебя увидев, забываю; Но ты поешь — и предо мной Его я вновь воображаю.

«Не пои, красавица, при мне...»

Ученые не раз высказывали мнение и о том, что начиная с 1827 года Пушкин создает ряд стихотворений, посвященных Марии Раевской. Здесь и посвящение «Полтавы», и стихотворение «Не пой, красавица, при мне...». Аргумент очень прост: кого же еще мог поэт называть в 1828 году «далекой, бедной девой», как не добровольную изгнанницу, последовавшую в Сибирь за своим мужем-каторжником:

Увы! напоминают мне Твои жестокие напевы И степь, и ночь — и при луне Черты далекой, бедной девы!..

«Не пой, красавица, при мне...»

Мария Раевская не была красавицей в общепринятом смысле. Поэт Туманский говорил, что Мария, идеал пушкинской черкешенки, «дурна собою, но очень привлекательна остротою разговора и нежностью обращения». Граф Олизар, влюбившись в Марию Раевскую, писал в своих воспоминаниях о том, как она из мало интересного смуглого подростка «превратилась в стройную красавицу, смуглый цвет лица которой находил оправдания в черных кудрях густых волос и пронизывающих, полных огня, очах». А. В. Тыркова-Вильямс ссылается на версию П. Е. Щеголева как доказательную о том, что Мария Раевская является «утаенной» любовью поэта. Но и она отмечает, что ни в письмах, ни в стихах, даже в черновых, писанных для себя, ни разу Пушкин не упоминает ее имени. Нет у него и ни одного произведения, открыто посвященного Марии Раевской.

Интригуя читателя, Пушкин не раз подчеркивал, что поэма «Бахчисарайский фонтан» возникла из его личного любовного опыта и что он не хотел даже из-за этого ее печатать: «...Я не желал бы ее напечатать, потому что многие места относятся к одной женщине, в которую я был очень долго и глупо влюблен...»

В «Бахчисарайском фонтане» Пушкин делает и странное признание, отвечая на вопрос:

Скажите мне: чей образ нежный

Тогда преследовал меня

Неотразимый, неизбежный?

Я помню столь же милый взгляд И красоту еще земную, Все думы сердца к ней летят, Об ней в изгнании тоскую...

Исследователи пушкинского творчества обращают внимание на то, что поэт долго и настойчиво искал эпитеты к слову любовь: «отверженная», «безумная», «унылая», «слепая» и наконец нашел— «несчастная».

Безумец! полно! перестань, Не оживляй тоски напрасной, Мятежным снам любви несчастной Заплачена тобою дань...

А. Лукьянов считает, что женщиной, в которую Пушкин был, по его словам, «долго и глупо влюблен», была 16-летняя Елена Раевская. Однако это    молодое    существо    было    поражено    неизлечимой   в    то    время

болезнью — туберкулезом. Ее жизнь была наполнена страданиями, а между тем Елена была самой красивой из четырех сестер Раевских: высокая, стройная, с прекрасными голубыми глазами. Можно понять Пушкина, в воображении которого возникал страдальческий образ юной красавицы. П. И. Бартенев писал: «Стыдливая, серьезная и скромная Елена Николаевна, хорошо зная английский язык, переводила Байрона и Вальтер Скотта по-французски, но втихомолку уничтожала свои переводы. Брат сказал о том Пушкину, который стал подбирать клочки изорванных бумаг и обнаруживал тайну. Он восхищался этими переводами, уверяя, что они чрезвычайно верны».

Ей посвящены трепетные строки поэта, овеянные совершенно новым для него чувством:

Увы, зачем она блистает

Минутной, нежной красотой?

Она приметно увядает

Во цвете юности живой...

Увянет! Жизнью молодою

Не долго наслаждаться ей;

Не долго радовать собою

Счастливый круг семьи своей,

Беспечной, милой остротою

Беседы наши оживлять

И тихой, ясною душою

Страдальца душу услаждать... «Увы, зачем она блистает...»

«Стыдливая», «скромная» Елена Раевская, по оценке Бартенева, в стихотворении Пушкина обладает «тихой, ясною душою». Однако поэт очень остро ощущает, видя ее страданья, что «жизнью молодою/Не долго наслаждаться ей;/Не долго радовать собою/Счастливый крут семьи своей», поэтому он полон нежных чувств к ней.

Елена Раевская

Почему Пушкин тщательно скрывал увлечение Еленой Раевской? Может быть, потому, что она была смертельно больна и при этом чрезвычайно юна? И к тому же вызывала в нем платонические чувства, сродни тем, какие он испытал в прошлом к Екатерине Бакуниной? Позже он смущенно и вместе с тем несколько иронично признается в письме к брату: «Так и быть, я Вяземскому пришлю «Фонтан» — выпустив любовный бред — а жаль!.. Здесь Туманский... я прочел ему отрывки из «Бахчисарайского фонтана», сказав, что не желал бы ее напечатать, потому что многие места относятся к одной женщине, в которую я был долго и очень глупо влюблен, и что роль Петрарки мне не по нутру». Конечно, он не мог строить никаких серьезных планов в отношении Елены Раевской.

А. Лукьянов считает, что Елена Раевская и является той женщиной, которую ищут пушкинисты. Он находит много общего между образом элегической красавицы — юной девы, чистой, неискушенной в житейском море, и образом Марии в «Бахчисарайском фонтане»:

Елена Раевская

Все в ней пленяло: тихий нрав, Движенья стройные, живые И очи томно-голубые.

А эта характеристика героини прямо указывает, по мнению Лукьянова, на Елену Раевскую:

Что делать ей в пустыне мира? Уж ей пора, Марию ждут И в небеса, на лоно мира, Родной улыбкою зовут.

Да уж, конечно, образ Марии никак не вяжется с Екатериной Раевской, о твердом характере которой с восхищением говорил Пушкин. Нежность, скромность — эти черты, по всей видимости, не были ей присущи в той мере, что Елене. Больше того, известные загадочные строки послесловия поэмы «Бахчисарайский фонтан»:

Чью тень, о друти, видел я? Скажите мне: чей образ нежный Тогда преследовал меня, Неотразимый, неизбежный? Марии ль чистая душа Являлась мне, или Зарема Носилась, ревностью дыша, Средь опустелого гарема?

Я помню столь же милый взгляд И красоту еще земную... — прямо указывают на угасающую Елену Раевскую. Лукьянов подчеркивает, что только об Елене Раевской можно было сказать: «И красоту еще земную...»

Именно к ней, по его мнению, направлены помыслы поэта, запечатленные в элегии 1821 года «Мой друг, забыты мной следы минувших лет...». Обращаясь к Елене, он старается передать поэтическим языком свое новое душевное состояние, которое возникает всякий раз в момент встречи с ней:

Но ты, невинная, ты рождена для счастья.

Беспечно верь ему, летучий миг лови:

Душа твоя жива для дружбы, для любви,

Для поцелуев сладострастья;

Душа твоя чиста; унынье чуждо ей;

Светла, как ясный день, младенческая совесть.

Пушкин опасается своей грубой чувственностью внести разлад в светлый мир девических грез:

К чему тебе внимать безумства и страстей

Незанимательную повесть?

Она твой тихий ум невольно возмутит; ,.

Ты слезы будешь лить, ты сердцем содрогнешься;

Доверчивой души беспечность улетит,

И ты моей любви, быть может, ужаснешься. Быть может, навсегда...

В то же время Лукьянов начисто отвергает версию «утаенной» любви, объектом которой являлась бы Елена Раевская. Он свято убежден, что предметом этой таинственной любви была женщина, скрытая под инициалами NN, прекрасная петербургская незнакомка. Именно ей Пушкин обязан тем, что период его жизни с 1819 по 1821 год оказался самым платоническим в его сердечной жизни. Исследователь высказывает предположение о том, что между поэтом и такого рода женщинами, встреченными им в разное время, не могло быть сексуальных отношений, а потому, подсознательно боясь их, он идеализировал свои отношения с ними и, считая их недоступными, возвышал их в своем воображении. Более того, Лукьянов уточняет: «Этот идеал, был недоступен для физической близости и был наделен всеми достоинствами и добродетелями, которые воспевались великими поэтами. Пушкинскому «идеалу женщины» присущи ум, преданность, понятия о чести, скромность, верность, красота внешняя и духовная... Но это был только идеал. Сам Пушкин влюблялся в таких женщин, восхищался ими, страдал от неразделенной любви, но постоянно бежал от них и вновь погружался в стихию сексуальных удовольствий».

Биографам известно, что Пушкин путешествовал по Кавказу и Крыму с семьей генерала Раевского. Известна и его влюбленность в Екатерину Раевскую, которую он встретил в Петербурге, а затем увидел уже в Крыму. Еще две хорошеньких женщины попали в поле его зрения: Мария Раевская и крестница генерала Раевского, сестра Султан-Гирея, «европейца по воспитанию и образованию, русского миссионера и культуртрегера, черкеса по национальности», — черкешенка Анна Гирей.

Д. С. Дарский высказал предположение о том, что возвышенная любовь Пушкина к Марии Раевской (в «Бахчисарайском фонтане» эта любовь нашла выражение в образе Марии) сочеталась с любовью земной (олицетворением ее явилась Зарема в «Бахчисарайском фонтане»). Свидетельством тому может быть черновик «П5тешествия Онегина»:

О ты, фонтан Бахчисарая, Такие ль мысли мне на ум Навел твой бесконечный шум, Когда безмолвно пред тобою Гиреев я воспоминал...

Затем Пушкин зачеркивает стих «Гиреев я воспоминал» и заменяет его на «Зарему я воспоминал». Тем самым поэт дает знать, что прообразом Заремы является Анна Гирей.

Если судить по второму донжуанскому списку, то можно прочитать и так: Мария — Мария Раевская, Анна — Анна Гирей, Софья — Софья Потоцкая. То есть начальные имена списка вполне могут быть связаны с путешествием Пушкина по югу с семьей генерала Раевского и пребыванием в Кишиневе.

Пушкинисты встали перед дилеммой: «утаенная» любовь — это любовь либо «северная», лицейская или петербургская, либо «южная», кишиневская или одесская. Если «южная», то тогда появляются новые имена.

Так, некоторые биографы Пушкина связывали «безымянную» любовь поэта с именем Софьи Потоцкой — Киселевой в замужестве. Л. Гроссман в статье «У истоков Бахчисарайского фонтана» назвал полное имя вдохновительницы поэмы — Софья Станиславовна Киселева.

Пушкин и Потоцкая встретились на одном из балов в Петербурге (1818—1819 гг.). Бывал поэт и в Тульчине, где жила Софья после того, как вышла замуж за Киселева.

Но Софья Киселева едва ли подходит на роль «утаенной» любви поэта: она заслужила нелицеприятную характеристику Пушкина в письме Вяземскому (ноябрь 1823 г.): «Вот тебе, милый и почтенный Асмодей, последняя моя поэма... Если эти бессвязные отрывки покажутся тебе достойными тиснения, то напечатай... Еще просьба: припиши к «Бахчисараю» предисловие или послесловие, если не ради меня, то ради твоей похотливой Минервы, Софьи Киселевой». «Похотливая Минерва» не могла быть объектом возвышенного чувства.

Б. В. Томашевский, в свою очередь, считает, что пребывание Пушкина в Крыму связано с его глубоким увлечением другой женщиной — Екатериной Раевской. По мнению Б. В. Томашевского, весь «крымский» цикл стихов пронизан образом Екатерины, «безыменными» страданиями. Исследователи относят к ней и набросок к несостоявшейся поэме «Таврида»:

За нею по наклону гор Я шел дорогой неизвестной, И примечал мой робкий взор Следы ноги ее прелестной. Зачем не смел ее следов Коснуться жаркими устами...

Биографы великого поэта жарко спорят по поводу того, кому же поэт посвятил эти строки: Екатерине Раевской (Орловой), Марии Раевской (Волконской), Софье Потоцкой (Киселевой), Каролине Собаньской, Наталье Кочубей (Строгановой), Анне Гирей. Дело в том, что существует загадочное письмо Пушкина своему издателю А. А. Бестужеву: «Мне случилось когда-то быть влюбленному без памяти. Я обыкновенно в таком случае пишу элегии... Бог тебя простит! Но ты острамил меня в нынешней «Звезде» — напечатав три последние стиха моей элегии: черт дернул меня написать еще некстати о «Бахчисарайском фонтане» какие-то чувствительные строчки и припомнить тут же мою элегическую красавицу. Вообрази мое отчаяние, когда увидел их напечатанными. Журнал может попасть в ее руки. Что ж она подумает, видя, с какой охотою я беседую об ней с одним из петербургских моих приятелей... Признаюсь, одной мыслию этой женщины дорожу я более, чем мнениями всех журналов на свете и всей нашей публики». Речь идет о письме к Бестужеву от 8 февраля 1824 года, в котором Пушкин писал о даме, представившей его вниманию легенду, легшую в основу сюжета «Бахчисарайского фонтана»: «Радуюсь, что мой «Фонтан» шумит. Недостаток плана не моя вина. Я суеверно перекладывал в стихи рассказ молодой женщины». Личность этой рассказчицы и пытались установить М. О. Гершензон, П. Е. Щеголев, Ю. Н. Тынянов, П. К. Губер, Л. П. Гроссман, Д. С. Дарский, А. И. Незеленов. Пожалуй, можно предположить, что «рассказ молодой женщины» не имеет отношения к юным Марии и Елене Раевским.

Вяземский по просьбе Пушкина сопроводил предисловие к «Бахчисарайскому фонтану» отрывком из записок Муравьева-Апостола, в которых упоминается: «Странно очень, что все здешние жители непременно хотят, чтобы эта красавица была не грузинка, а полячка, именно какая-то Потоцкая, будто бы похищенная Керим-Гиреем».

В. Святелик, С. Мрочковская-Балашова выдвигают версию о том, что рассказчицей является якобы не Софья Киселева, а ее мать — Софья Потоцкая, которая купила неподалеку от Бахчисарая крымское имение и хотела благодаря легенде привлечь туристов к городу-курорту, то есть сделать своеобразный бизнес. Исследовательницы считают, что Софья Потоцкая была своего рода Хлестаковым в юбке; она питала неистребимую страсть превращать свою жизнь в легенду. Как бы то ни было, но эти женщины все же не вызывали у Пушкина благоговейного отношения. И еще: в письме к Бестужеву Пушкин говорит о том, что он перекладывал в стихи рассказ молодой женщины. Едва ли Софья Потоцкая может претендовать на эпитет «молодая».

Софья Потоцкая (в замужестве Киселева)

Настораживает и еще одно обстоятельство: речь идет о некоей элегии, которую Бестужев поместил в журнал без позволения на то самого Пушкина. С. Мрочковская-Балашова, прочитав эту элегию, видит в ней особый скрытый смысл. Оказывается, Пушкин подсматривал за купающейся Нереидой! Исследовательница считает, что по тем временам это был постыдный поступок для самого поэта, да еще чуть ли не с указанием имени дамы — той самой, что рассказала легенду.

Среди зеленых волн, лобзающих Тавриду, На утренней заре я видел нереиду. Сокрытый меж дерев, едва я смел дохнуть:

Над ясной влагою полубогиня грудь Младую, белую как лебедь, воздымала И пену из власов струею выжимала.

«Нереида»

Исследователи называют в качестве рассказчицы и Екатерину Раевскую (Орлову). Красивая, с горделивой осанкой, властная женщина, о которой Пушкин, обращаясь к Вяземскому, говорил так: «Моя Марина славная баба: настоящая Катерина Орлова. Не говори, однако, это никому». Однако, помимо этих слов, нет никаких более убедительных доказательств правоты биографов Пушкина.

Екатерина Раевская (в замужестве Орлова)

С. Мрочковская-Балашова выдвигает более убедительную версию в отношении рассказчицы. Она обращает внимание на три незамеченных письма, вернее, черновика Пушкина, обращенных к неизвестной.

В одном из них, написанном в июне—июле 1823 года, говорится: «Не из дерзости пишу я вам, но я имел слабость признаться вам в смешной страсти и хочу объясниться откровенно. Не притворяйтесь, это было бы недостойно вас — кокетство было бы недостойно вас — кокетство было бы жестокостью, легкомысленной и, главное, совершенно бесполезной, — вашему гневу я также поверил бы не более — чём могу я вас оскорбить; я вас люблю с таким порывом нежности, с такой скромностью,..

Будь у меня какие-либо надежды, я не стал бы ждать кануна вашего отъезда, чтобы открыть свои чувства. Припишите мое признание лишь восторженному состоянию, с которым я не мог более совладать, которое дошло до изнеможения. Я не прошу ни о чем, я сам не знаю, чего хочу, — тем не менее я вас...» Возвышенный строй мыслей и чувств, пронизывающий письмо, созвучен поэтическим посланиям, о которых выше шла речь.

А вот цитата из черновика письма к брату Льву Сергеевичу Пушкину (25 августа 1823 г.): «Мне хочется, душа моя, написать тебе целый роман — три последние месяца моей жизни... дело в том, что я прочел ему отрывки из «Бахчисарайского фонтана» (новой моей поэмы), сказав, что я не желал бы ее напечатать, потому что многие места относятся к одной женщине, в которую я был очень долго и очень глупо влюблен, и что роль Петрарки мне не по нутру».

И третий черновик письма уже к Александру Раевскому (от 15—20 октября 1823 г.): «Отвечаю на вашу приписку, так как она более всего занимает ваше тщеславие. Г-жа Собаньская еще не вернулась в Одессу, следовательно, я еще не мог пустить в ход ваше письмо; во-вторых, так как моя страсть в значительной мере ослабела, а тем временем я успел влюбиться в другую, я раздумал. И, подобно Ларе Ганскому, сидя у себя на диване, я решил более не вмешивать в это дело. То есть я не стану показывать вашего послания г-же Собаньской, как сначала собирался это сделать (скрыв от нее только то, что придавало вам интерес мельмотовского героя), — и вот как я намереваюсь поступить: из вашего письма я прочту лишь выдержки с надлежащими пропусками... но торопитесь, потому что скоро приедут. Я получил известие о вас; мне передавали, Атала Ганская сделала из вас фата и человека скучного, — ваше последнее письмо совсем не скучно. Хотел бы, чтобы мое хоть на минуту развлекло вас в ваших горестях...»

Мрочковская-Балашова считает, что три письма, хотя и писались разным адресатам, но были проникнуты одной мыслью, одним чувством. «В них даже через 175 лет еще слышится учащенное биение пульса Поэта — могучей страстью очарованного... Читайте его «южный цикл» — одесский, частично и михайловский, — он наполнен этой страстью, волнует нежный ум, кричит, стонет, грустит. Кто-то из одесских знакомых Пушкина потом вспоминал о бале, устроенном Виттом на корабле. Гостей развозили по домам в шлюпках. Ночь, звезды, луна... И Пушкин в одной лодке с Со-баньской... Не об этом ли мимолетное воспоминание в «Евгении Онегине»:

«Быть может, в мысли нам приходит

Средь поэтического сна

Иная, старая весна

И в трепет сердце нам приводит

Мечтой о дальной стороне,

О чудной ночи, о луне..,»

Исследовательница называет ряд стихотворений, созданных Пушкиным под впечатлением от Собаньской: «К морю», «Виноград», «О дева-роза, я в оковах...», «Ночной зефир струит эфир...», «Ненастный день потух; ненастной ночи мгла...», «Фонтану Бахчисарайского дворца». Она считает, что человеку вообще свойственно создавать в мечтах идеальный образ из достойных, встреченных на жизненном пути людей. Для поэта же это не только личная, но и творческая потребность. Это раздвоение или слияние, в сущности, отражает земные ипостаси человека — тело и душу, их вечное противоборство, их вечную несовместимость, но и постоянное стремление к гармонии. Мария и Зарема, Татьяна и Клеопатра, Анна и Лаура — эти литературные персонажи соответствуют облику двух реальных женщин в жизни поэта — Натали и Каролины. Тогда, продолжает размышлять биограф, в 20-е годы, Натали еще не вошла в судьбу поэта. Но в ней уже живет «образ нежный, неотразимый, неизбежный» — образ Каролины, в которую поэт был «очень долго и глупо влюблен».

По мнению Мрочковской-Балашовой, с 1823 года Пушкин впервые понастоящему полюбил: «Не в силах совладать с восторженным состоянием, которое довело его до изнеможения, он объяснился в смешной страсти ламе перед ее отъездом из Одессы. Чувство захлестнуло, ошеломило его, но оно безнадежно — он в этом уверен и потому отложил признание на последний день. Безнадежность, безответность породили нежность, смирение, робость. Пройдет пять лет, поэт вновь встретится в Петербурге с Собаньской, и почти те же слова вновь зазвучат, и опять для нее:

«Я вас любил: любовь еще, быть может,

В душе моей угасла не совсем;

Но пусть она вас больше не тревожит;

Я не хочу печалить вас ничем.

Я вас любил безмолвно, безнадежно,

То робостью, то ревностью томим;

Я вас любил так искренно, так нежно,

Как дай вам Бог любимой быть другим».

В результате исследований биограф приходит к выводу: женщину, в которую «очень долго и глупо» был влюблен поэт, звали Каролиной Со-баньской. Именно ее укора стыдился Пушкин. К ней, а не к предполагаемой рассказчице легенды относились его слова в письме к Бестужеву: «...одной мыслию этой женщины дорожу я более, чем мнениями всех журналов на свете и всей нашей публики». И тогда, в 1823 году, чтобы освободиться от наваждения, он ищет забвения в любви других женщин — Амалия Ризнич, затем Елизавета Ксаверьевна Воронцова...

Елизавета Ксаверьевна Воронцова

Однако если поэт по-настоящему полюбил только в 1823 году, и этой любовью его была Собаньская, то она не может являться адресатом стихотворений предыдущих лет, в которых звучат мотивы таинственной безответной любви. Поэтому утверждения Мрочковской-Балашовой о том, что Каролина Собаньская и была той самой «утаенной» любовью поэта, которую он обозначил двумя латинскими буквами NN в составленном им донжуанском списке в альбоме Екатерины Ушаковой, вызывают сомнения. На основании своей версии исследовательница однозначно относит элегию «Простишь ли мне ревнивые мечты...» к Каролине Собаньской, а не к Амалии Ризнич. Ориентиром служит упоминание о вечном сопернике:

Скажи еще: соперник вечный мой,

Наедине застав меня с тобой,

Зачем тебя приветствует лукаво?..

Что ж он тебе? Скажи, какое право

Имеет он бледнеть и ревновать?..

Е.К.Воронцова

Кроме того, по ее мнению, прав Вяземский, указывающий на близкие отношения Пушкина с Собаньской в одном из писем жене: «Собаньская умна, но слишком величава. Спроси у Пушкина, всегда ли она такова или только со мною и для первого приема».

К Каролине Собаньской Мрочковская-Балашова относит и мадригал «Все кончено: меж нами связи нет...», и седьмую строфу главы восьмой «Евгения Онегина», и письмо Онегина Татьяне 1831 года, и «Желание славы», и «Разговор книгопродавца с поэтом», и «Прозерпину», и «Как наше сердце своенравно...», и «Все в жертву памяти твоей...». Исследовательница считает, что Каролина Собаньская была и прообразом Клеопатры — в стихотворении 1824 года «Клеопатра» и в «Египетских ночах» 1828 года...

Е.К.Воронцова

«Он Клеопатрою, казалося, дышал всю жизнь». Не противоречу ли я сама себе? — спрашивает она и отвечает: нет. «Татьяна — милый идеал, и жестокая весталка любви, по человеческим меркам — развратная Клеопатра. Что общего между ними? Их роднит — Любовь, отношение к Любви — как к тайне, как к самому большому чуду, как к смерти и воле Провидения, как единственному смыслу человеческого существования. Обе они, как ни парадоксально это звучит, были жрицами любви».

Свидетельством неугасающего чувства к Собаньской, которой было уже 37—38 лет, по мнению биографа, выступает письмо Пушкина в ответ на достаточно холодную записку с приглашением навещать ее по понедельникам, дням приема. Он же разражается мощным всполохом чувств, назревшим в его душе: «Вы смеетесь над моим нетерпением, вам как будто доставляет удовольствие обманывать мои ожидания; итак, я увижу вас только завтра — пусть так. Между тем я могу думать только о вас.

Е.К.Воронцова

Хотя видеть и слышать вас составляет для меня счастье, я предпочитаю не говорить, а писать вам. В вас есть ирония, лукавство, которые раздражают и повергают в отчаяние. Ощущения становятся мучительными, а искренние слова в вашем присутствии превращаются в пустые шутки. Вы — демон, то есть тот, кто сомневается и отрицает, как говорится в Писании.

В последний раз вы говорили о прошлом жестоко. Вы сказали мне то, чему я старался не верить — в течение целых 7 лет. Зачем?

Счастье так мало создано для меня, что не признавал его, когда оно было передо мною... В угрызениях совести, если бы я мог испытать их, — в угрызениях совести было бы какое-то наслаждение — а подобного рода сожаления вызывают в душе лишь яростные и богохульные мысли.

Дорогая Эллеонора, позвольте мне назвать вас этим именем, напоминающим мне и жгучие чтения моих юных лет, и нежный призрак, прельщающий меня тогда, и ваше собственное существование, такое жестокое и бурное, такое отличное от того, каким оно должно было быть. — Дорогая Эллеонора, вы знаете, я испытал на себе все ваше могущество. Вам обязан я тем, что познал все, что есть самого судорожного и мучительного в любовном опьянении, и все, что есть в нем самого ошеломляющего. От всего этого у меня осталась лишь слабость выздоравливающего, одна привязанность, очень нежная, очень искренняя, — и немного робости, которую я не могу побороть... Я прекрасно знаю, что вы подумаете, если когда-нибудь это прочтете, — как он неловок — он стыдится прошлого — вот и все. Он заслуживает, чтобы я снова посмеялась над ним. Он полон самомнения, как его повелитель — сатана. Не правда ли?.. Однако, взявшись за перо, я хотел о чем-то просить вас — уже не помню о чем — ах да — о дружбе. Эта просьба очень банальная, очень... Это как если бы нищий попросил хлеба — но дело в том, что мне необходима ваша близость».

Е.К..Воронцова

Вот оно что: оказывается, над Пушкиным, которому просто необходима близость этой женщины, когда-то, а точнее семь лет назад, посмеялись. Вот что угнетало его все эти годы, вот отчего не мог забыть он эту красавицу. Не называя ее настоящего имени, он указывает на него косвенным путем, продолжая развивать в письме свою мысль: «А вы между тем попрежнему прекрасны, так же, как и в день переправы (виттовский бал на корабле) или же на крестинах, когда ваши пальцы коснулись моего лба. Это прикосновение я чувствую до сих пор — прохладное, влажное. Оно обратило меня в католика».

Спустя два года поэт вновь пишет к ней: «Сегодня 9-я годовщина дня, когда я вас увидел в первый раз. Этот день был решающим в моей жизни.

Чем более я об этом думаю, тем более убеждаюсь, что мое существование неразрывно связано с вашим; я рожден, чтобы любить вас и следовать за вами — всякая другая забота с моей стороны — заблуждение или безрассудство; вдали от вас меня .лишь грызет мысль о счастье, которым я не сумел насытиться. Рано или поздно, неминуемо, мне придется все бросить и пасть к вашим ногам...»

Возможно, ближе к истине был Д. Д. Благой, который писал о том, что Пушкин в период южной ссылки одновременно был влюблен в трех женщин. И называет их: Мария Волконская, Амалия Ризнич, Елизавета Воронцова. Можно сказать, что одновременно Пушкин вполне мог испытывать платоническое чувство по отношению к Марии Раевской-Волконской, и страстную сексуальную тягу к Амалии Ризнич, и любовь, замешанную на платонизме и эротике в отношении Елизаветы Воронцовой. Все это вполне реально.

Ученый безоговорочно отнес элегии «Простишь ли мне ревнивые мечты...», «Под небом голубым страны своей родной...», «Прощанье», «Для берегов отчизны дальной...» и «Заклинание» к Амалии Ризнич. Основанием для такого утверждения было, по его мнению, то обстоятельство, что та умерла в мае 1825 года, а характер отношений с ней у Пушкина был адекватен тому, что нашел свое выражение в этих элегиях.

Л. Аринштейн, не затрагивая элегию «Простишь ли мне ревнивые мечты...», также связывает ряд пушкинских стихотворений с именем Амалии Ризнич.

Иными словами, тот строй душевных переживаний, о котором говорила Мрочковская-Балашова, передается учеными уже Амалии Ризнич. Основанием к тому явились для них признания автора «Евгения Онегина», не включенные им в главу шестую:

Я вспомню речи неги страстной, Слова тоскующей любви, Которые в минувши дни У ног (Амалии) прекрасной Мне приходили на язык, Но я теперь от них отвык.

Пушкин выкинул в окончательной редакции имя Амалии, заменив словом «любовницы». По мнению исследователя, к Ризнич относятся такие лирические произведения Пушкина, как «Ненастный день потух, ненастной ночи мгла...», «Все в жертву памяти твоей...», «Для берегов отчизны дальной...», «Прощанье», «Заклинание», «Под небом голубым страны своей родной...», строфы о ревности главы шестой «Евгения Онегина». Аринштей подчеркивает, что образ мертвой возлюбленной еще много лет не давал покоя поэту. «И — странное дело — чаще всего в связи с мыслями о декабристах. Похоже, полученные почти одновременно известия о смерти Ризнич и казни декабристов слились в его сознании в некое не-расторжимое единство...»

Смерть какой-то женщины в соединении с казнью декабристов волнует и Л. Васильеву, которая дает свою интерпретацию случившемуся. Она считает, что все дело в стихотворении «Под небом голубым страны своей родной...», помеченном 29 июля 1826 года. Дело в том, что на обратной стороне его черновой рукописи находится рисунок Пушкина — виселица с пятью декабристами. Они были повешены 26 июля 1826 года. Обе памятки смерти Васильева увязывает с царской семьей: одна пометка — о смерти Елизаветы Алексеевны, другая — о последствиях декабрьского восстания. То есть все, о чем записывает потрясенный Пушкин, имеет прямое отношение к бывшей императорской семье: Александру I и Елизавете.

Знаменательно и то, что в 1827 году Пушкиным было опубликовано стихотворение «Женщины», представлявшее собой исключенные строфы «Евгения Онегина» и, в свою очередь, имеющее и текстуальное, и психологическое родство с «Разговором книгопродавца с поэтом» (1824) и посвящением « Полтавы ».

Она одна бы разумела

Стихи неясные мои;

Одна бы в сердце пламенела

Лампадой чистою любви.

Увы, напрасные желанья!

Она отвергла заклинанья,

Мольбы, тоску души моей... «Разговор книгопродавца с поэтом»

Но есть одна меж их толпою ... Я долго был пленен одною...

«Женщины»

Иль посвящение поэта, Как некогда его любовь,

Перед тобою без ответа Пройдет, непризнанное вновь?

Узнай, по крайней мере, звуки,

Бывало, милые тебе —

Твоя печальная пустыня, Последний звук твоих речей Одно сокровище, святыня, Одна любовь души моей.

Посвящение «Полтавы»

Нить за нитью, тянущейся от одного лирического произведения к другому, и вырисовывается довольно значительный цикл стихотворений, пронизанных таинственным чувством негасимой любви к безымянной красавице.

Т. Г. Цявловская вычленила из большого круга поэтических произведений Пушкина несколько, обозначив их появление как поэтическое следствие любовных отношений поэта с Е. К. Воронцовой, с которой он познакомился в 1823 году. Легенда их взаимоотношений удивительна: якобы жена генерал-губернатора и ссыльный поэт имели бурный и длительный роман, который окончился рождением темнокожего ребенка с курчавыми волосиками. Закончилось все изгнанием Пушкина из Одессы.

Биограф П. В. Анненков рассказывает: «Предания той эпохи упоминают о женщине, превосходившей всех других во власти, с которой управляла мыслию и существованием поэта. Пушкин нигде о ней не упоминает, как бы желая сохранить про одного себя тайну этой любви. Она обнаруживается у него только многочисленными профилями прекрасной женской головы спокойного, благородного, величавого типа, которые идут почти по всем его бумагам из одесского периода жизни».

Графиня Воронцова, урожденная Браницкая, не отличалась верностью мужу, впрочем, как и он ей. Но она была, по преданию, той женщиной, которая отвергла домогательства Николая I. «Ей было уже за 30 лет, а она имела все права казаться еще самою молоденькой. Дома, когда другим мог бы надоесть свет, она жила девочкой при строгой матери в деревне... С врожденным польским легкомыслием и кокетством желала она нравиться, и никто лучше ее в этом не успевал. Молода она была душою, молода и наружностью. В ней не было того, что называется красотою; но быстрый, нежный взгляд ее миленьких, небольших глаз пронзал насквозь; улыбка ее уст, которой подобной я не видал, казалось, так и призывает поцелуи », — вспоминал чиновник Ф. Ф. Вигель, знавший по роду службы семью Воронцовых.

В. Соллогуб, хотя и познакомился с графиней Воронцовой спустя 10 лет после характеристики, данной Вигелем, но и он не мог не отметить, что все ее существо «было проникнуто такою мягкою, очаровательною, женственною грацией, такой приветливостью, таким неукоснительным щегольством, что легко себе объяснить, как такие люди, как Пушкин, герой

1812 года Раевский и многие, многие другие без памяти влюблялись в графиню Воронцову».

Александр Раевский был кузеном Воронцовой и много времени мог проводить с ней: «Она очень приятна, — писал он Екатерине Орловой, — у нее меткий, хотя и не очень широкий ум, а ее характер самый очаровательный, какой я знаю». И еще более подробная характеристика Воронцовой в другом письме от 17 июня 1822 года: «Я изрядно скучаю и, может быть, впал бы в уныние, если бы не пример гр. Воронцовой, мужество, с которым она переносит бессмысленность своего здешнего существования, служит мне укором. Ровность ее светлого настроения поистине удивительна: будучи так долго лишена удовольствия в лучшие годы своей жизни, она тем более казалось бы должна жаждать всех тех благ, которыми наслаждалась в Париже; между тем возобновление старого, необыкновенно скучного, образа жизни нимало не отразилось на расположении ее духа, и даже отсутствие своего мужа (который недавно покинул ее на пять-шесть дней для объезда своих имений) она переносит с той же ровностью нрава. Правда, она имеет некоторые внутренние ресурсы, которых у меня нет, например, удовлетворенную гордость, чувство своей личной значительности. Если она сейчас не пользуется никакими утехами света, она может утешать себя мыслью, что они доступны ей в каждую минуту, когда она того пожелает, — а это уже большое облегчение».

A. В. Тыркова-Вильямс относит к Воронцовой цикл пушкинских стихов: «Желание славы», «Сожженное письмо», «Разговор книгопродавца с поэтом», «Прозерпина», «Талисман», «Ангел», «Прощанье», «Заклинание». Но самое прекрасное проявление власти Воронцовой над душой Пушкина, по ее мнению, это пленительный, совершенно новый в русской литературе образ Татьяны, который был создан там же, в Одессе, под не посредственным впечатлением той глубокой и сильной женственности, с которой поэт едва ли не впервые соприкоснулся в лице графини Элизы.

В письме от 21 августа 1824 года к находящемуся в Михайловском Пушкину тот же Раевский писал уже из Александрии, где он гостил одновременно с Воронцовой: «Хочу поговорить о Татьяне. Она приняла живое участие в твоей беде; она поручила мне передать это тебе, и я пишу тебе с ее ведома. Во всем этом ее добрая и нежная душа видит только несправедливость, жертвой которой ты явился. Все это она мне сказала с чувствительностью и грацией, свойственной характеру Татьяны. Даже ее очаровательная дочка помнит тебя и часто спрашивает меня про сумасшедшего Пушкина и про палку с собачьей головой, которую ты ей дал».

B. Вяземская в письме мужу от 11 июля рассказывала, как она, графиня Элиза и Пушкин 10 июля, то есть накануне, вымокли, убегая от волн, а в следующем послании от 15 июля 1824 года она сообщает ему: «У меня для развлечения есть романы, — итальянские спектакли и Пушкин, который скучает гораздо больше, чем я: три женщины, в которых он влюблен, уехали. Что ты об этом скажешь? Это в твоем духе. К счастью, одна из них на днях приезжает». 25 июля Вяземская пишет: «Графиня Воронцова и Ольга Нарышкина вернулись два дня тому назад. Мы постоянно вместе и гораздо более сдружились». И еще одно письмо интересно от 27 июля: «С тех пор, как Ольга Нарышкина и графиня Воронцова здесь, мы нераз-лучны. Опять пошли праздники. Они ко мне очень внимательны... Мы все еще не знаем, что ждет Пушкина».

Однако и Воронцова не может скрываться за загадочными NN, так как это ее имя, скорее всего, стоит рядом с именем Амалии в первом донжуанском списке Пушкина — Элиза. Последовательность женских имен, с которыми Пушкин познакомился в южной ссылке, такова: Аглая, Калипсо, Пульхерия, Амалия, Элиза. Следом идет имя — Евпраксия. С нею Пушкин общался уже находясь в Михайловском.

Аглая Давыдова

Рисуя облик Веры Вяземской, Вигель подчеркивает, что она не была красивой, но она гораздо более многих нравилась: «небольшой рост, маленький нос, огненный, пронзительный взгляд, невыразимое пером выражение лица и грациозная непринужденность движений долго молодили ее. Смелое обхождение в ней казалось не наглостью, а остатком детской резвости. Чистый и громкий хохот ее в другой казался бы непристойным, а в ней восхищал, ибо она скрашивала и приправляла его умом, которым беспрестанно искрился разговор ее. Такие женщины иногда родятся, что-бы населять сумасшедшие дома... Не было истинной скорби, которая бы не произвела не только ее сочувствия, но желания облегчить ее... Какая женщина не хочет нравиться? В ней это желание было сильней, чем в других. Но все влюбленные казались ей смешны; страсти, ею производимые, в глазах ее были не что иное, как сочиненные ею комедии, которые перед нею разыгрывались и забавляли. Сколько было безумцев, закланных, подобно баранам, на жертвеннике супружеской верности тою, которая и мужа своего любила более всего, любила нежно, но не страстно».

И вот что интересно, Веру Вяземскую пушкинисты не воспринимают в качестве предмета любви Пушкина, хотя многие сюжеты из ее и его жизни в Одессе так переплетались, что давно можно было бы прийти к выводу, что именно Вяземская была одной из тех женщин, о которых поэт тосковал, находясь в Михайловском. Кстати, ее имя фигурирует во втором донжуанском списке Пушкина.

В. В. Вересаев в работе «Спутницы Пушкина» говорит о том, что есть известие, через третьи руки идущее от друзей поэта через Нащокина, что еще в Одессе Пушкин был в интимной связи с Вяземской.

Располагая сведениями о Вяземской, черпаемыми из интимного дневника А. А. Муханова, Вересаев считает, что это вполне вероятно, так как Вяземская вовсе не была фанатичной жрицей алтаря супружеской верности, как думал Вигель.

В. Вяземская приехала в Одессу в июне 1824 года с маленьким сыном и дочерью. Хотя Вяземские и были очень богатыми людьми, но ей пришлось снять только маленькую хибарку над самым морем. Заметим, что пушкиноведы чаще всего обращают внимание на то, что Воронцовы жили на даче Рено, расположенной на высоком берегу, на обрыве. С него сбегала крутая тропинка к морю. Это обстоятельство служило доказательством того, что поэт в элегии «Ненастный день потух; ненастной ночи мгла...» якобы подразумевал под «она» графиню Воронцову:

Вот время: по горе теперь идет она

К брегам, потопленным шумящими волнами;

Там, под заветными скалами, Теперь она сидит, печальна и одна...

Вера Федоровна Вяземская

Если уж скрупулезно подойти к этой жизненной сцене, то можно заметить, что Воронцовой достаточно сойти вниз по крутой тропинке, чтобы оказаться на берегу моря, а в элегии же говорится: «по горе... идет она».

Обратим внимание на слова Веры Вяземской, которая, спасаясь на берегу моря от неудобств и кухонного чада своей хибарки, пишет мужу: «Чтобы добраться до дому, мне надо последние полверсты идти домой пешком, так как хутор стоит на такой круче, куда никакой экипаж не может подняться». Иными словами, именно Вяземская, прежде чем спуститься к берегу моря, должна была идти по горе.

В. Набоков указывает на письмо Вяземской от 11 июля 1824 года к мужу из Одессы, из которого становится известно об интересном для нас эпизоде из жизни Пушкина: «...я помещаюсь на громадных камнях, ушедших в море, я смотрю, как волны разбиваются у моих ног, иногда я не нахожу храбрости ожидать девятый вал, когда он приближается слишком поспешно; я тогда стараюсь убежать еще поспешнее и возвращаюсь минутой спустя: нам довелось вместе с графиней Воронцовой и Пушкиным дождаться и быть окаченными так обильно, что нам пришлось менять одежду». Восхищение прелестными ножками графини после этой сцены у моря, считает В. Набоков, привело к тому, что Пушкин переработал от-рывок «За нею по наклону гор...», превратив его в XXXIII строфу первой главы «Евгения Онегина». В письме к Вере Вяземской он пересылает эти строфы с тем, чтобы та показала их Петру Вяземскому, но посылает с комментариями: «Все, что напоминает мне море, наводит на меня грусть...»

Я помню море пред грозою:

Как я завидовал волнам,

Бегущим бурной чередою

С любовью лечь к ее ногам!

Как я желал тогда с волнами

Коснуться милых ног устами!

В литературоведении эту сцену совершенно безосновательно связывают с именем Марии Волконской, которая однажды, прочитав «Евгения Онегина», сделала в своем дневнике запись: «Увидя море, мы приказали остановиться, и вся наша ватага, выйдя из кареты, бросилась к морю любоваться им. Оно было покрыто волнами, и, не подозревая, что поэт идет за нами, я стала, для забавы, бегать за волной и вновь убегать от нее, когда она меня настигала!.. Пушкин нашел эту сцену такой красивой, что воспел ее в прелестных стихах, поэтизируя детскую шалость; мне было только 15 лет».

Иначе говоря, Мария Раевская почему-то решила, что сцена, изображенная в «Онегине», та самая, что воспроизведена ею в дневнике. Но это не так. Нет ничего «детского» в изображении женщины, к ногам которой бежали волны «бурной чередою». А если учесть черновые записи этой строфы, согласно чему волны ложились к ногам женщины, стоящей «под скалами», а не бегущей по берегу и играющей с волнами у кромки моря, то скорее прав Л. Н. Гроссман, указывающий на то, что в этой знаменитой строфе «Онегина» нет никакого конкретного описания игры девочки с морским прибоем и грациозная картина, запечатленная М. Н. Волконской (Раевской), не имеет ничего общего с байронической «Мариной», зарисованной автором «Онегина». Зато, на наш взгляд, имеет много общего со строками писем Веры Вяземской о ее жизни на юге и элегией Пушкина «Ненастный день потух; ненастной ночи мгла...».

Конечно, трудно преодолеть стереотип, сложившийся в пушкиноведении в отношении женщин, в которых влюблялся Пушкин. Это должны быть обязательно либо просто красавицы, либо красавицы, да еще и с высоким положением в обществе. Однако ни Мария Раевская, ни Елизавета Воронцова, ни Вера Вяземская не были красавицами в общепринятом смысле. Но в них было иное: живость, обаяние, прелесть, расценивающиеся зачастую мужчинами выше, чем просто красота. Поэтому-то можно и Вяземскую причислить к кругу женщин, от которых Пушкин был без ума. Если всерьез принять размышления Вересаева об интимных отношениях поэта с княгиней, то все встает на свои места. В Михайловском Пушкин мог быть еще полон своими ощущениями, мыслями о Вяземской.

Существует легенда о том, что в Михайловское Пушкину приходили какие-то загадочные письма, в день получения которых он якобы запирался в комнате и весь день не выходил, предаваясь тоскливому настроению. Как правило, пушкиноведы ссылаются на письмо, полученное Пушкиным 5 сентября 1824 года. Сегодня уже установлено, что в этот день поэт действительно получил письмо от Александра Раевского, отосланного из Белой Церкви, в котором тот передает привет от Воронцовой.

Л. Аринштейн отмечает, что в конце октября Пушкин получил датированное 18 октября письмо от князя С. Волконского, извещавшего о своей помолвке с Марией Раевской. Вложенное в него письмо от Александра Раевского не сохранилось. Исследователь высказывает предположение, что Пушкин сжег его из-за обычных издевок, которыми всегда были полны письма Раевского. «Вид же горящего письма, написанного где-то рядом с Воронцовой, вызвал в его поэтическом воображении лирическую ситуацию, с поразительной силой воспроизведенную им в стихотворении «Сожженное письмо». Имеется в виду элегия Буфлера».

Г. П. Макогоненко объясняет сюжет с письмами Воронцовой по своему. Он считает, что изучение автографа пушкинской записи на рукописи третьей главы «Евгения Онегина», благодаря чему и возникла версия о письмах Воронцовой к Пушкину, убеждает в том, что единственно правильную расшифровку дал ему П. Е. Щеголев. Последний считал, что 5 сентября 1824 года в Михайловское пришло письмо от княгини Вяземской. Причем речь идет об известном пушкинистам письме, посланном ею Пушкину через псковского губернатора, между 9 и 25 августа.

Г. П. Макогоненко, рассматривая любовную лирику 1823—1830 годов, пришел к развенчанию легенды о значении Е. Воронцовой в жизни Пушкина. Он начинает исследование с элегии «Прощанье». Заметим, что П. Е. Щеголев в свое время все три стихотворения Пушкина, написанные в Болдино в 1830 году, в том числе и «Прощанье» («Заклинание», «Для берегов отчизны дальной...») относил к умершей женщине, отчего и возник вопрос: кто была эта женщина. Ответом явилась огромная литература о том, кого любил Пушкин и кому посвящал свои лирические стихотворения. При этом Макогоненко разграничивает многочисленные исследования, смысл которых сводится к установлению списка донжуанских побед и приключений поэта. Нет, пушкинистов волнует вопрос о большой любви, которую якобы мог испытывать Пушкин по отношению к какой-то женщине. Каждый исследователь пытался закрепить за стихотворением какую-либо одну «претендентку» на место женщины, которую долго и страстно любил Пушкин. П. К. Губер, прислушавшись к авторитетному мнению Щеголева о внутреннем единстве трех элегий 1830 года, отнес их к умершей в 1825 году Амалии Ризнич. Затем эти же стихотворения стали приписывать уже двум женщинам: Амалии Ризнич и Елизавете Воронцовой.

Вера Федоровна Вяземская

Значительную лепту в разработку темы «Амалия Ризнич и Елизавета Воронцова: реальное и мифологическое в биографии Пушкина» — вносит Г. П. Макогоненко. Свое исследование он начинает с трех элегий 1830 года («Прощанье», «Заклинание», «Для берегов отчизны дальной...»), среди которых особо выделялось «Прощанье». Одни исследователи относят «Прощанье» к Елизавете Воронцовой, другие к умершей женщине, оставшейся неизвестной биографам поэта. Другие две элегии относят либо к Амалии Ризнич, либо к умершей иностранке. Основанием для такого рода заключения служат такие строки:

Для берегов отчизны дальной Ты покидала край чужой,

Справедливости ради надо сказать, что Б. В. Томашевский указывал на иное прочтение этой элегии:

Для берегов чужбины дальной Ты покидала край родной.

Подчеркнув существующую разноголосицу мнений, Г. П. Макогоненко резко выступил против сторонников биографического истолкования лирических стихотворений Пушкина. Он высказал мнение о недопустимости сведения всего к биографии поэта, но в то же время отметил также, что нельзя и категорически отказываться от использования реальных и точных фактов биографии при анализе «несомненно биографических лирических стихотворений». «Нельзя принять и ссылок современных исследователей на законность их права привлекать в процессе изучения стихотворений биографические факты — ибо в данном случае привлекаются не факты подлинной биографии, а «факты» мифологической биографии, сочиненной усилиями нескольких поколений сторонников биографического метода», — считает ученый.

Трудность состоит в том, что исследователям не просто нащупать путь реконструкции внутренней жизни поэта, который был бы совместим с изложением документальных фактов.

Исследуя проблему «утаенной» любви, Г. П. Макогоненко проанализировал поступки поэта, зафиксированные особенности поведения, письма автора и его современников, синхронные им поэтические произведения, выявив таким образом глубины внутренней жизни Пушкина одесского периода.

Подробно остановившись на отношениях Пушкина с Елизаветой Воронцовой, он пришел к своеобразному выводу: не было у Пушкина с ней ничего похожего на любовь, тем более — на страсть. Все это миф, легенда. Не было огромной любви у Пушкина и к Амалии Ризнич — было увлечение на уровне страсти — и только. Но что же, по его мнению, было? Ведь цикл стихотворений, наполненных глубоко интимными выражениями чувств, существует. «Вот уже почти сто лет идет своеобразный «рыцарский турнир» пушкинистов, в котором каждый изыскатель, биограф или комментатор с завидным постоянством и упорством сражается за свою «даму», — справедливо подметил Макогоненко. Но что же предложил ученый взамен?

Он вспоминает о высказанной воле Пушкина не заниматься поисками имени той женщины, которую тот любил:

Но есть одна меж их толпою... Я долго был пленен одною — Но был ли я любим, и кем, И где, и долго ли?., зачем Вам это знать? не в этом дело! «Женщины»

И все же Макогоненко не отрицает того, что в жизни Пушкина все же имела место «могучая страсть», «подлинное высокое, исполненное горечи, страдания и красоты чувство», захватившее настолько, что память о нем терзала и мучила поэта почти всю его жизнь. Иными словами, он не только не исключает существования в жизни Пушкина «могучего» чувства, но и выделяет большой цикл стихов, в котором отразилась эта любовь. Исследователь складывает в цикл стихотворения, сцепленные внутренним единством, строящимся на индивидуальной неповторимости чувства, духовной общности любящих, силой и особым характером этой «могучей страсти». Он убежден, что в нем «отразилась история этой любви — ее начало, горестные испытания, связанные с разлукой, после перевода Пушкина в Михайловское, надежды соединиться за границей, горе утраты любимой и не умирающая память о ней». В цикл включены: «Ночь» (1823), «Разговор книгопродавца с поэтом» (лирическое отступление в полной первой редакции) (1824), «Ненастный день потух; ненастной ночи мгла...» (1824), три стихотворения 1825 года — «Сожженное письмо», «Желание славы» и «Все в жертву памяти твоей...»; «На холмах Грузии лежит ночная мгла...» (1829 — последняя редакция), прощальные стихи 1830 года: «Прощанье», «Заклинание», «Для берегов отчизны дальной...».

Макогоненко подчеркнул, что он будет рассматривать этот цикл стихотворений не биографически, а только поэтически. Однако сам не выдержал эту дистанцию и в результате пришел к выводу о существовании некоей неизвестной пушкинистам умершей женщины, к которой на протяжении ряда лет Пушкин испытывал какое-то особо удивительное по силе выражения и страстности чувство любви.

Л. Аринштейн полностью разделяет взгляд Макогоненко на отношения Пушкина и Воронцовой, вернее, на отсутствие их. Он также считает, что Воронцовой было крайне неловко перед Вяземской за служебные неприятности, случившиеся с поэтом, как она полагала, не без участия ее супруга. Соучастницей высылки Пушкина из Одессы ей быть не хотелось, и она, как могла, смягчала сложившуюся ситуацию. Графиня встретилась, с поэтом где-то у моря, подарила ему перстень-талисман. На кратковременность этого романа указывала якобы Вяземская в письме мужу от 1 августа 1824 года: «Я была единственной поверенной его огорчений и свидетелем его слабости, так как он был в отчаянии от того, что покидает Одессу, в особенности из-за некоего чувства, которое разрослось в нем за последние дни, как это бывает. Не говори ничего об этом, при свидании потолкуем об этом менее туманно, есть основания прекратить этот разговор. Молчи, хотя это очень целомудренно, да и серьезно лишь с его стороны...»

Рушатся им и домыслы о письмах от Воронцовой, которые приходили якобы в Михайловское. Этого, по мнению Аринштейна, не могло быть потому, что никакого романа в общепринятом смысле у них не было, да и письма все просматривались полицией. Не случайно Воронцова передавала привет Пушкину через Александра Раевского. Это говорит о том, что у нее не было потребности в иного рода общении со ссыльным поэтом.

Начальные имена второго донжуанского списка Пушкина могут иметь и такую расшифровку: Мария — Голицына, Анна — Оленина, Софья — Мусйна-Пушкина. На Мусиной-Пушкиной и Олениной поэт хотел даже жениться.

Анна – Анна Алексеевна Оленина

Софья Пушкина по своему облику вполне могла напоминать Пушкину княгиню Голицыну. Она была очень стройна, высока ростом. Черные глаза и греческий профиль дополняли ее облик так, что ее пластичная красота с первого взгляда производила такое сильное впечатление, что даже Пушкин, однажды увидев ее, вдруг загорелся желанием жениться на ней.

Софья Пушкина (в замужестве Панина)

Нет, не агат в глазах у ней:

Но все сокровища Востока

Не стоят сладостных лучей Ее полуденного ока, —

восхищался ею поэт.

Анна Оленина, очаровательная маленькая блондинка с прекрасными темно-голубыми глазами и крошечной ножкой настолько подпадала под идеал Пушкина, что он даже на бумаге примерял к ней свою фамилию, выводя пером — Аннета Пушкина. Было что-то общее в ее облике с императрицей Елизаветой Алексеевной. Глаза юной императрицы по воспоминаниям современников как бы нашли отражение в стихотворении Пушкина о глазах Анны Олениной:

Какой задумчивый в них гений, И сколько детской простоты, И сколько томных выражений, И сколько неги и мечты!..

И все-таки что-то смущало Пушкина в отношении к Анне Олениной. Не случайно современники оставили странные воспоминания об этой любви поэта. Вяземский писал жене: «Пушкин думает и хочет дать думать девице Олениной и другим, что он в нее влюблен, и играет ревнивого». А в другом письме говорит: «...там нашли мы и Пушкина с его любовными гримасами».

Однако при ближайшем знакомстве с Олениной поэта не случайно отвратила ее манера держаться в обществе. В результате он дает карикатурный набросок ее в «Евгении Онегине».

Итак, кто же или что же скрывается под загадочными NN? На наш взгляд, это не конкретная женщина, какой бы она ни была, а — идеал! Смутные представления о женской красоте, бесплотные видения постепенно обрастают новыми подробностями, формируясь в некие идеальные представления.

Но если внимательно вглядеться в творчество Пушкина, можно увидеть ярко выраженную сознательную потребность поэта в освоении идеалов В. А. Жуковского, К. Н. Батюшкова, Д. В. Давыдова. Почему? Может быть, потому, что, вглядываясь в себя, он не находил в бушевавших в его душе страстях того стержневого начала, что дало бы ему ощущения целостности своей личности? Эту потребность почему-то многие биографы и исследователи пушкинского творчества не замечают. А напрасно.

Отказывая Пушкину в высоких представлениях о любви, ученые тем самым невольно обедняют внутренний мир поэта. Даже Вересаев, говоря о двух планах проявления личности Пушкина — в творчестве и в реальной жизни, полярных по своей сути, — отказывают поэту в целостности его мироощущения. Вересаев вторит Гоголю: «Кто вздумал бы судить о Пушкине по его поэтическим произведениям, тот составил бы об его личности самое неправильное и фантастическое представление». Так ли это в действительности? Рассмотрим вновь любовную лирику Пушкина с позиций формирования идеальных представлений о женщине.

В 1815 году в стихотворении «Измены» уже возникают две темы: подверженность мучительным страстям любви и — попытка быть постоянным. И это-то в 16 лет!

В юности страстной

Был я прекрасной

В сеть увлечен.

Нет, я не буду

Впредь воздыхать.

Страсть позабуду;

Полно страдать!

Но напрасно он пытался забыться в объятиях юной Хлои, Лилы, Темиры:

Тщетны измены! Образ Елены В сердце пылал!

Как же должна выглядеть «Елена» в представлении юного Пушкина? Идеальный образ ее создан в стихотворении «К живописцу».

Л. Н. Васильева считает, что последнее пушкинское стихотворение 1815 года «К живописцу» — это точный словесный портрет Елизаветы Алексеевны. Стоит взглянуть на некоторые ее писанные маслом портреты, особенно кисти Виже-Лебрен, чтобы убедиться в этом;

Дитя харит и воображенья В порыве пламенной души, Небрежной кистью наслажденья Мне друга сердца напиши;

Красу невинности небесной, Надежды робкия черты, Улыбку душеньки прелестной И взоры самой красоты.

Вкруг тонкого Гебеи стана Венерин пояс повяжи, Сокрытой прелестью Альбана Мою царицу окружи.

Прозрачны волны покрывала Накинь на трепетную грудь, Чтоб и под ним она дышала, Хотела тайно воздохнуть.

Представь мечту любви стыдливой И той, которою дышу, Рукой любовника счастливой Внизу я имя подпишу.

Допустим, что это так. Но что бросается в глаза? Бьющая ключом любовь к самому себе дает возможность любить других людей и мир в целом. Происходит своеобразное кодирование эмоциональных установок стремительно развивающейся личности. Наряду с Хлоей, Лилой, Темирой — символами чувственного начала — начинает вырисовываться смутное еще желание «любви надежной», «подруги нежной», «красы невинности небесной», «улыбки душеньки прелестной», «взоры самой красоты».

Осознание потребности в более одухотворенных формах любви привело Пушкина к пониманию особой роли для русского общества поэзии Жуковского. Не случайно в стихотворении «К Жуковскому» 1816 года он восклицает:

Могу ль забыть я час, когда перед тобой

Безмолвный я стоял, и молнийной струей Душа к возвышенной душе твоей летела И, тайно съединясь, в восторгах пламенела...

Вслед за Жуковским Пушкин устремился к «возвышенному» — «без страха в трудный путь». Жуковский, не найдя в действительности удовлетворения в любви, возвел на пьедестал самое желание ее. Почему он видел свой идеал в эпохе средневековья? Да потому, что ни в одну другую эпоху «идеал цивилизации не был до такой степени сплавлен с идеалом любви». Белинский в свое время писал: «...романтизм средних веков пошел далее древних в понятии о красоте, он отказался от обожания красоты как только красоты и хотел видеть в ней душевное выражение. Но это выражение понимал он до того неопределенно и туманно, что древняя пластическая красота относилась к идеалу его красоты, как прекрасная действительность к прекрасной мечте».

Пушкин сразу же выделяет в качестве основной черты творчества Жуковского (с присущим тому платоническим отношением к любви) — возвышенное, пробуждающее в человеке нравственную силу. Освоение идеалов Жуковского означало для юного поэта преодоление всего обыденного, материального, чувственного. Уже в элегиях Пушкина 1816 года наблюдается сложный процесс размывания женского образа:

Уж нет ее...

Уже нигде не встретил я прекрасной,

Я не нашел нигде ее следов.

«Осеннее утро»

Весь строй лирических излияний в этом произведении нарочито приподнят, возвышен. От элегии к элегии женский образ все более и более становится призрачным. Сравните:

В. Жуковский

Твой образ, забываясь сном, С последней мыслию сливаю; Приятный звук твоих речей Со мной во сне не расстается...

«Песня»

А. Пушкин

Одну тебя везде воспоминаю, Одну тебя в неверном вижу сне; Задумаюсь — невольно призываю, Заслушаюсь — твой голос слышен мне.

«Уныние»

Страдания оказывают сильнейшее воздействие на формирование личности, очищая и возвышая ее на пути познания мира и самого себя в нем. Отныне любовь у Пушкина сопрягается не с радостью и удовольствием, а с «мучениями». Однако «мрачная любовь», таящаяся в душе поэта, сковывает жизненные силы, не зовет к действиям. Так создается модель человеческой личности, томящейся по чему-то неясному, необъяснимому, туманному. Это томление, которым обычно полон человек эпохи Возрождения. Он наслаждается своим новым состоянием не из-за новизны ощущений, хотя этому есть место в его душе, а из уверенности в необходимости страданий, способствующих, по его мнению, духовному обновлению, нравственному развитию личности:

Нет! И в слезах сокрыто наслажденье... «Князю А. М. Горчакову»

Я слезы лью; мне слезы утешенье; И я молчу; не слышен ропот мой. Моя душа, объятая тоской, В ней горькое находит наслажденье

«Желание»

Но я, любовью позабыт, Любви не позабуду слезы!

«Элегия» («Счастлив, кто в страсти сам себе...»)

Сказав в 1816 году прекрасные слова в адрес Жуковского, Пушкин начинает интенсивно осваивать идеал божественной любви, благодаря чему женские образы в его поэзии постепенно утрачивают свой физически осязаемый облик и становятся призрачными.

Уже в «Послании к Юдину» очаровательный облик женщины начинает терять обычную для манеры юного Пушкина эротическую окрашенность:

Тебя я вижу пред собой, Твой шалью стан не покровенный, Твой взор, на груди потупленный, В щеках любви стыдливый цвет.

Женщины в изображении Пушкина становятся все целомудреннее, осуществившись в полной мере в знаменитом «бакунинском» цикле стихов, где объект любви — прекрасная в своей чистоте, гордая дева:

Уж нет ее... я был у берегов, Где милая ходила в вечер ясный; На берегу, на зелени лугов, Я не нашел чуть видимых следов. «Осеннее утро»

Если в «Послании к Юдину» возлюбленная имела зримые, осязаемые черты, то в «Осеннем утре» автор уже «произносил» лишь «имя незабвенной», «звал ее», но лишь «глас уединенный/Пустых долин откликнулся вдали».

В свою очередь, очевидна психологическая общность пушкинских поэтических образов элегии «Разлука» и «Послания к Юдину».

Блеснет ли день за синею горою,

Взойдет ли ночь с осеннею луною...

Одну тебя в неверном вижу сне.

«Разлука»

Везде со мною образ твой, Везде со мною призрак милый: Во тьме полуночи унылой, В часы денницы золотой.

«Послание к Юаину»

Здесь нет и следа поверхностного подражания Жуковскому. Не случайно Пушкин писал: «Талант неволен, и его подражание не есть постыдное похищение — признак умственной скудости, но благодарная надежда на свои собственные силы, надежда открыть новые миры, стремясь по следам гения, — или чувство, в смирении своем еще более возвышенное: желание изучить свой образец и дать ему вторичную жизнь».

Попытки преодолеть «земное» просматриваются в элегии 1818 года «Мечтателю», где «страшное безумие любви» противопоставляется «горестной страсти». И если мучительные переживания любви способствуют духовному обновлению человека, то чувственные страдания не только не обогащают душу, но способны причинять человеку страдания физические:

О, если бы тебя, унылых чувств искатель, Постигло страшное безумие любви; Когда б весь яд ее кипел в твоей крови; Когда бы в долгие часы бессонной ночи, На ложе, медленно терзаемый тоской,

Ты звал обманчивый покой,

Вотще смыкая скорбны очи, Покровы жаркие, рыдая, обнимал И сохнул в бешенстве бесплодного желанья...

Поэт описывает муки, делающие его несвободным от потребностей собственного тела, и он стремится избавиться от этих болезненных для него ощущений. Но как это сделать? И он апеллирует к идеалу, возвышающему его над действительностью:

Тогда б воскликнул ты к богам:

«...Довольно я любил; отдайте мне покой...»

Но мрачная любовь и образ незабвенный

Остались вечно бы с тобой.

Так создается «модель» человеческой личности, томящейся по чему-то неясному, туманному. Отныне рядом с радостным и беззаботным Пушкиным шествует «мрачная любовь» и «образ незабвенный».

Уже с 1817 года в мироощущении 18-летнего пушкинского человека заметно ощущалась раздвоенность: с одной стороны, он веселится, ут~ верждая чувственные наслаждения, проводя время в пирушках, в веселье, среди друзей, в объятиях красавиц с горячей кровью, символом которых выступает Дорида:

В Дориде нравятся и локоны златые, И бледное лицо, и очи голубые... Вчера, друзей моих оставя пир ночной, В ее объятиях я негу пил душой; Восторги быстрые восторгами сменялись, Желанья гасли вдруг и снова разгорались. Я таял...

«Дорида»

С другой — все отчетливей проступает тоска по возвышенному, прекрасному, по туманному образу далекой возлюбленной:

Я знал любовь, но не знавал надежды, Страдал один, в безмолвии любил, Безумный сон покинул томны вежды, Но мрачные я грезы не забыл.

«Князю А. М. Горчакову»

...Но прежних сердца ран, Глубоких ран любви, ничто не излечило... «Погасло дневное светило...»

В одном случае Пушкин восклицает:

Поэма никогда не стоит Улыбки сладострастных уст.

« Тургеневу» Либо:

А я, повеса вечно праздный, Потомок негров безобразный, Взращенный в дикой простоте, Любви не ведая страданий, Я нравлюсь юной красоте Бесстыдным бешенством желаний...

«Юрьеву»

А с другой стороны, постепенно становится ясно, что ему уже недостаточно лишь «прелести изящных форм» в женщине, нет, ему уже становится необходимым и духовное родство с ней. С женщиной, лишенной одухотворенности, ему уже скучно, он весь «исполнен» «таинственной печали», томления по иным отношениям. Каким? Он еще, к сожалению, не может сформулировать, но и то, что есть, его уже не удовлетворяет. И все-таки уже в «Дориде» становится очевидным то, что чувственные отношения постепенно уступают возрастающим платоническим чувством:

...но среди неверной темноты Другие милые мне виделись черты, И весь я полон был таинственной печали, И имя чуждое уста мои шептали.

Что стоит за этими строками? Горячее желание нравственного совершенствования, стремление освободиться от страстей, мучительных для самоосознающей личности? В любом случае все говорит о ее стремительном развитии.

Неудивительно, что в 1820 году возникает элегия «Погасло дневное светило...», в которой каждое слово является своего рода поэтическим сигналом-символом, пробуждающим в душе читателя атмосферу прежних элегий Пушкина:

Я вспомнил прежних лет безумную любовь, И все, чем я страдал, и все, что сердцу мило, Желаний и надежд томительный обман...

Где рано в бурях отцвела

Моя потерянная младость, Где легкокрылая мне изменила радость И сердце хладное страданью предала.

Эти мотивы можно найти в таких пушкинских элегических произведениях, как «Элегия» («Я видел смерть; она с молчанье села...»):

Где вера тихая меня не утешала,

Где я любил, где мне любить нельзя!

Украдкой младость отлетает, И след ее — печали след.

Я все не знаю наслажденья,

И счастья в томном сердце нет.

« Наслажден ие»

Но мне в унылой жизни нет

Отрады тайных наслаждении;

Увял надежды ранний цвет:

Цвет жизни сохнет от мучений!

Печально младость улетит...

«Элегия» («Счастлив, кто в страсти сам себе...»)

Однако свойственная Жуковскому отрешенность от жизненных реалий не стала присущей художественному сознанию Пушкина, как бы он того ни хотел. Если для Жуковского естественным было видеть «туман», в котором был сокрыт «берег», то юному поэту берег представляется «отдаленным»:

Я вижу берег отдаленный, Земли полуденной волшебные края; С волненьем и тоской туда стремлюся я, Воспоминаньем упоенный...

Пушкин откровенно отрекается от чувственных наслаждений в пользу духовных, что тем более важно, поскольку его натура менее всего расположена к платонизму. Неимоверным усилием воли он заставляет себя преодолевать собственный темперамент, присущую ему страстность:

Я вас бежал, питомцы наслаждений, Минутной младости минутные друзья; И вы, наперсницы порочных заблуждений, Которым без любви я жертвовал собой, Покоем, славою, свободой и душой, И вы забыты мной, изменницы младые, Подруги тайные моей весны златыя, И вы забыты мной...

Культ земных радостей, удовольствий уступает место новому роду переживаний. О важности их для Пушкина говорит и стихотворение «Мне вас не жаль, года весны моей...» (1820), предваряющее «Погасло дневное светило...». Расставание с «таинствами ночей», с «пирами», «изменницами младыми» происходит вполне безболезненно:

Мне вас не жаль, о таинства ночей, Воспетые цевницей сладострастной;

Мне вас не жаль, неверные друзья, Венки пиров и чаши круговые, Мне вас не жаль, изменницы младые, — Задумчивый, забав чуждаюсь я.

Так начинается восхождение поэта на огромную духовную высоту.

В элегии «Погасло дневное светило...» образ жизни, характеризующийся как «задумчивый, забав чуждаюсь я» («Мне вас не жаль, года весны моей...»), получает еще более высокое звучание:

Я вспомнил прежних лет безумную любовь, И все, чем я страдал, и все, что сердцу мило, Желаний и надежд томительный обман...

Поэт сознательно сотворяет свою духовную биографию, ориентируя ее на чувство вечной и бесконечной любви:

...Но прежних сердца ран,

Глубоких ран любви, ничто не излечило...

«Погасло дневное светило...»

Однако Пушкин понимает, что существование идеального невозможно без антиномии — без выражения чувственного, потому-то его лирический герой, находясь в объятиях Дориды, исполнен «таинственной» печали.

Тоска по высокому нашла оригинальное проявление у поэта: изгнанничество героя стало добровольным, любовь предстала «утаенной»:

Я вспомнил прежних лет безумную любовь...

Каких «прежних» лет, когда Пушкину всего 21 год? Поэт формирует свою человеческую сущность так, как делали это до него деятели западно-европейского Возрождения, творя самих себя, но при этом не всегда ориентируясь на идеал прекрасного и доброго.

Пушкин, как и они, полон уверенности в собственных силах. Он считает себя способным не только преобразовать собственное «я», придав ему высоту помыслов, но и воздействовать на окружающий мир, неся в него собственные идеалы. И в этом мощь и величие его. Душа Пушкина стремится ввысь тогда, когда тело остается земным и грешным.

Тоска по идеалу стала «утаенной» любовью поэта. Именно она пронизывает поэмы «Кавказский пленник», «Бахчисарайский фонтан», где герои Пленник и Гирей несут частицу души Пушкина, обозначенную в пушкиноведении как «безыменная» любовь.

В 1822 году Пушкин не написал ни одного мелкого лирического произведения. Наблюдается какое-то затишье в его творчестве. И вдруг — бросок — и из-под пера выходят лирические шедевры. Но нет в них былой грусти, уныния. Жизнь кипит в них, поэт сотрясается от мучительной ревности, страсти. Он молит, упрекает свою возлюбленную, прощается с ней, желает ей найти любовь, для себя желает славы, чтобы ею та окружена была, чтобы все ей напоминало об авторе, констатирует разрыв с ней отношений, заклинает ее, принося все, чем жил, в жертву памяти о ней, грустит, помня о пережитой им «могучей страсти», очаровавшей его однажды, и хочется ему пережить нечто подобное и боится он этих изнуряющих душу чувств. И что самое удивительное, полностью отсутствует мотив томления по недосягаемому идеалу.

В элегии «Ночь» 1823 года Пушкин подает страсть как глубокое целомудренное чувство, выражает нравственную привязанность, «любовь души к душе»:

Мой голос для тебя и ласковый и томный

Тревожит позднее молчанье ночи темной.

Близ ложа моего печальная свеча

Горит; мои стихи, сливаясь и журча,

Текут ручьи любви, текут, полны тобою.

Прежде призрачный, бесплотный образ красоты, за которым он устремлялся ввысь, наполняется теплом и светом, обретает земные черты:

Во тьме твои глаза блистают предо мною,

Мне улыбаются — и звуки слышу я:

Мой друг, мой нежный друг... люблю... твоя... твоя!..

Достаточно одного слова — «улыбаются», — чтобы образ женщины стал близким, осязаемым. Чувственное и духовное слились в один прелестный женский образ. Пушкин выразил свое представление об идеальной любви: стихи и возлюбленная — вот гармония, к которой стремится поэт.

В элегии 1823 года «Простишь ли мне ревнивые мечты...» мечты поэта о гармонии в любви разбиваются. Он многократно повторяет, как заклинание: «Я любим». Он успокаивает себя тем, что

...Наедине со мною Ты так нежна! Лобзания твои Так пламенны! Слова твоей любви Так искренно полны твоей душою!

Очевидна связь этих строк с теми, что представляют элегию «Ночь», не расходится и сама тональность этих лирических излияний. Все наполнено душевной гармонией двух любящих друг друга существ. Но эти ощущения поэт испытывает наедине с любимой. Гармония в отношениях двух влюбленных исчезает, как только появляется третий, в присутствии которого женщина не показывает своих истинных чувств по отношению к автору этих строк. Но чем меньше она обращает на него внимания, тем невыносимее становятся муки ревности:

Зачем для всех казаться хочешь милой,

И всех дарит надеждою пустой

Твой чудный взор, то нежный, то унылый?

У читателя возникает уверенность, что в элегиях «Ночь» и «Простишь ли мне ревнивые мечты...» речь идет об одной и той же женщине. Там —

Во тьме твои глаза блистают предо мною,

Мне улыбаются — и звуки слышу я:

Мой друг, мой нежный друг... люблю... твоя... твоя!..

Здесь:

Ты так нежна!..

Слова твоей любви Так искренно полный твоей душою!

Автор ценит в любимой душу и страстность натуры, нежность, умение образно выражать свои мысли и чувства. Не окрашенные духовностью интимные отношения теряют в глазах Пушкина свою привлекательность. Ему необходимо ответное чувство, малейшие сомнения доставляют ему почти физические страдания:

Мой милый друг, не мучь меня, молю:

Не знаешь ты, как тяжко я страдаю.

Отныне Пушкин стремится видеть в земной женщине черты, не вписывающиеся в рутинную действительность, он ищет в «лице женщины определенного выражения определенного характера, определенной идеи, отблеска определенной стороны духа». Позже Белинский заметит: «В наше время умный человек, уже вышедший из пелен фантазии, не станет искать себе в женщине идеала всех совершенств, не станет потому, во-первых, что не может видеть в самом себе идеала всех совершенств и не захочет запросить больше, нежели сколько сам в состоянии дать, а во-вторых, потому не может как умный человек верить возможности осуществленного идеала всех совершенств, ибо он — опять-таки как умный, а не фантазирующий человек, — знает, что всякая личность есть ограничение «всего» и исключение «многого», какими бы достоинствами ни обладали, и что самые эти достоинства необходимо предполагают недостатки».

Пушкину уже недостаточно безыменных страданий и прелести «изящных форм в женщине». Говоря словами Белинского, ему уже необходимы «не одна чувственность, не одна страсть... но вместе с тем и глубокое целомудренное чувство, привязанность нравственная, связь духовная, любовь души к душе».

В элегии 1824 года «Все кончено: меж нами связи нет...» переживания психологически мотивированы. Тоска, горечь, отчаяние сквозят в признаниях:

Все кончено: меж нами связи нет, В последний раз обняв твои колени, Произносил я горестные пени. «Все кончено», — я слышу твой ответ.

Мысленно переносясь в будущее, он не обольщается в отношении дальнейших отношений с возлюбленной:

Обманывать себя не стану вновь, Тебя тоской преследовать не буду, Прошедшее, быть может, позабуду — Не для меня сотворена любовь.

И вот что интересно: уже в этой элегии появляется нечто новое в душевном состоянии автора: благородство по отношению к той, которая пренебрегает любовью поэта. Без внутреннего ропота, не теряя своего достоинства, он прощается с блистательной любовницей, искренне желая ей счастья:

Ты молода: душа твоя прекрасна,

И многими любима будешь ты.

Это новое состояние души автора было замечено им самим и не случайно зафиксировано еще раз в «Евгении Онегине»:

Я вспомню речи неги страстной, Слова тоскующей любви, Которые в минувши дни У ног любовницы прекрасной Мне приходили на язык.

Кому бы ни были посвящены эти строки — Амалии Ризнич, Каролине Собаньской, Елизавете Воронцовой, важен не адресат, важно состояние пушкинской души. В «Отрывках из путешествия Онегина» есть сцена, действующим лицом которой представлена Амалия Ризнич, жена одесского коммерсанта:

А ложа, где красой блистая

Негоцианка молодая..

Если вспомнить творческую манеру Пушкина запечатлевать в «Евгении Онегине» все, что резко и крупно оседало в душе поэта, то можно увербНВЬ ШййК^ ЯТО Амалия Ризнич не случайно попала на страницы романа.в стаж. efe обра.з остался в душе поэтаВДШЪ.ОДОКО это вовсе не означает, что именно к ней поэт питал особое в своей. ЖЖМОЧЕТ^льности чувство.

На наш взгляд, нет раздвоения, напротив, налицо процесс становления многомерной, мощной, но целостной личности. Важен не адресат любви, важно состояние пушкинской души. Не случайно уже в 1823 году в знаменитой XXXIII строфе главы первой романа в стихах «Евгений Онегин» сквозь высочайшие любовные переживания вдруг явственно проступила страстность поэта, достигшая в ту пору апогея.

Я помню море пред грозою: Как я завидовал волнам, Бегущим бурной чередою С любовью лечь к ее ногам! Как я желал тогда с волнами Коснуться милых ног устами!

В этом случае жизненная сцена, воспроизведенная в романе в стихах, близка той, что имеет место в элегии «Ненастный день потух; ненастной ночи мгла...». Судя по некоторым поэтическим сигналам-символам, речь идет об одном и том же эпизоде жизни Пушкина. Только в элегии 1824 года ситуация, обрисованная в XXXIII строфе главы первой «Евгения Онегина», более конкретизирована, она обросла бытовыми подробностями:

...по горе теперь идет она К брегам, потопленным шумящими волнами;

Там, под заветными скалами, Теперь она сидит печальна и одна... _ Заметим, что сцена в «Тавриде»:

За нею по наклону гор

Я шел дорогой неизвестной... —

перекликается с той, что разыгрывается в элегии 1824 года «Ненастный день потух; ненастной ночи мгла...»

Поэт продолжает возводить свой духовный мир на новые высоты, намеренно подавляя в себе слепые низменные чувства:

Не правда ль: ты одна... ты плачешь... я спокоен;

Но если... —

и умолкает, не желая причинить себе боль.

По всей вероятности, эти воспоминания поэта обусловлены реальными впечатлениями, что вместе с тем может вовсе и не означать конкретного адресата. Вполне вероятно, что в поэтическом воображении слились эпизоды жизни и ощущения тех лет, связанные и с зарисовкой Марии Раевской (Волконской) в ее дневнике о сцене у моря с участием Пушкина, и прогулки с Верой Вяземской и Елизаветой Воронцовой по берегу моря, о которых княгиня писала своему мужу — Петру Вяземскому. Когда автор в «Евгении Онегине» говорил о себе:

Замечу кстати: все поэты Любви мечтательной друзья. Бывало, милые предметы Мне снились, и душа моя Их образ тайный сохранила; Их после муза оживила: Так я, беспечен, воспевал И деву гор, мой идеал, И пленниц берегов Салгира, думается,  речь  шла  вовсе   не  о  мистификации,  как  на  это указывал Ю. М. Лотман, а о гораздо более сложном психологическом состоянии, пронизанном идеальными представлениями о женщине. Ведь не случайно на вопрос:

О ком твоя вздыхает лира? Кому в толпе ревнивых дев Ты посвятил ее напев? —

поэт отвечает: «И, друти, никого, ей-богу!» — и тут же намекает на пережитое в прошлом сильнейшее чувство к неизвестной красавице:

Погасший пепел уж не вспыхнет, Я все грущу, но слез уж нет, И скоро, скоро бури след В душе моей совсем утихнет.

Ю. М. Лотман считает, что такого рода мистификации Пушкина вызваны его романтическим мироощущением, поэт сам не верит в то, о чем говорит.

Думается, в «Евгении Онегине» запечатлен сложный процесс переоценки жизненных ценностей, процесс эволюции пушкинского идеала, отсвет которого породил соответствующих героев, не совпавших во временном пространстве, а потому и не понявших друг друга.

Сам автор, творец произведения, выступает в качестве эстетического идеала, а Татьяна — героиня романа в стихах — идеалом самого поэта, то есть идеалом идеала. Если по отношению к героям «Онегина» Пушкин мог быть настроен иронично, к Татьяне это не относится ни в малейшей степени. Она обладает рядом достоинств, необычайно привлекательных в глазах Пушкина: она

...любит без искусства, Послушная влечению чувства, —

она «доверчива», «от небес одарена»

Воображением мятежным,

Умом и волею живой,

И своенравной головой,

И сердцем пламенным и нежным.

Ее внешность соответствует представлению пушкинского человека о женской красоте: в ней есть то, чего недостает Ольге: «В чертах у Ольги жизни нет».

Онегина Пушкин представляет своеобразной реализацией идеала Татьяны, ее представлений о суженом.

Ты в сновиденьях мне являлся Незримый, ты мне был уж мил, Твой чудный взгляд меня томил, В душе твой голос раздавался Давно... нет, это был не сон! Ты чуть вошел, я вмиг узнала, —

говорит Татьяна Онегину в письме. Она узнала того, кто не раз ей представлялся в мечтах. Не случайно, увидев его, она молвила в мыслях: «Вот он».

Мечтания героини связываются с Онегиным, но не потому, что она любит в нем его самого, нет, она любит не реального, а выдуманного ею человека. Кстати, Онегин прекрасно понял ее отношение к нему. Но такого рода любовь уже не удовлетворяла его душу. Вот если бы она настигла его раньше, когда он сам так стремился к подобного рода отношениям. В период же создания третьей главы «Евгения Онегина» еще окончательно не сформировались, не обрели законченной формы идеальные представления о женщине ни в авторском сознании, ни в сознании Онегина. Прежний идеал был разрушен, а новый еще окончательно не оформился. Эстетический идеал самого поэта питается уже не абстрактной, отвлеченной идеей, а выступает результатом действительных отношений. Человек у Пушкина начинает проявлять себя в многообразных связях с миром, а изображение его в исторической конкретности влечет за собой указание на источник душевного переживания. По-разному ведут себя в вечной ситуации «она его разлюбила»: Алеко, не вынося измены, убивает возлюбленную, герой не выдерживает испытания на человеческое качество.

Пушкинский человек 1824 года в этой ситуации — «она его разлюбила» — чувствует и ведет себя иначе. Он не питает к возлюбленной мстительных чувств только лишь за то, что она его уже не любит или так и не полюбила. Напротив, он желает ей счастья, и это пожелание пронизано тоской и печалью, болью расставания с любимой. Продолжая тосковать по ней, герой говорит о том, что ни портрет ее — «святой залог любви», ни ее письма — «утеха грусти нежной» — не радуют, не лечат «ран любви безумной, безнадежной». («Пускай увенчанный любовью красоты...»)

И вдруг новый всплеск чувств, такой же мощный, как и в 1823 году, но существенно отличающийся по тональности:

Я помню чудное мгновенье: Передо мной явилась ты...

Адресат стихотворения вызвал наиболее противоречивые чувства у пушкинистов. Часто отношение Пушкина к А. П. Керн в поэзии и в жизни выступают мерилом сущности самого поэта. Вересаев не случайно заговорил о двух Пушкиных — в жизни и в литературе. Насколько один, по мнению Вересаева, циничен в быту, настолько другой высок в творчестве.

Анна Петровна Керн

И. Сурат, рассуждая по этому поводу, приходит к выводу: «Очевидно, что идея «двух Пушкиных» рождена не только мифами и превратными толкованиями, но и реальной сложностью и объемом его личности — объемом, в котором крайние точки видятся как парадоксы. Один из примеров такого кажущегося парадокса приводится столь часто и толкуется столь нехитро, что приобрел уже оттенок обывательской сплетни: вот, дескать, в стихах Пушкин воспел А. П. Керн как «гения чистой красоты», а в письмах отзывался о ней как о «вавилонской блуднице» и описывал свои с ней контакты непечатными словами... Эти контрасты нам рисуют не пропасть между художником и прозой жизни, а диапазон явлений самой жизни и объем их восприятия поэтом».

Исследовательница видит на месте вересаевского понимания двуплановой жизни Пушкина сложнейшую проблему специфики нравственного, духовного бытия поэта — бытия, обусловленного творчеством. Она считает, что Пушкин никогда не злоупотреблял своей ролью гения, не считал, что тому все дозволено, что от больших художников он ждал не злодейства или низости, напротив — нравственной высоты, соответствия дару, и только с горечью признавал, что «гений имеет свои слабости, которые утешают посредственность, но печалят благородные сердца».

Ранее к этой мысли пришел С. Л. Франк, утверждавший, что при всем различии между эмпирической жизнью поэта и его поэтическим творчеством духовная личность его остается все же единой и его творения так же рождаются из глубины этой личности, как и его личная жизнь и его воззрения как человека. В основе художественного творчества лежит, правда, не личный эмпирический опыт творца, но все же всегда его духовный опыт.

Высокая планка чувств держится в «Сожженном письме». Рассказывая о сгоревшем письме, полученном от любимого существа, Пушкин называет его «отрадой бедной в судьбе моей унылой». Это определение созвучно тому, что звучало в элегии «Пускай увенчанный любовью красоты...» — «утехи грусти нежной». Кроме того, и в том и в другом стихотворении говорится о «заветных чертах»:

В заветном золоте хранит ее черты... «Пускай увенчанный любовью красоты...»

Темные свернулися листы;

На легком пепле их заветные черты

Белеют...

«Сожженное письмо»

Картина сожжения письма дана не бесстрастно, фотографически, а преломлена через призму обостренных чувств пушкинского человека. С первых же строк лирического произведения становится ясно, что информация, содержащаяся в письме, необычна, ее следует уничтожить. Автор неоднократно подчеркивает, что письмо это — письмо «любви», что «она» «велела» его уничтожить. Автор подчеркивает огромное нежелание героя расставаться с ним. Но — приказание его возлюбленной — закон для него:

Прощай, письмо любви! прощай: она велела.

Как долго медлил я! как долго не хотела

Рука предать огню все радости мои!..

Но полно, час настал. Гори, письмо любви.

«Сожженное письмо»

Картина наполняется конкретными пластическими деталями, в результате чего воссоздается психологически достоверный облик автора.

Уж пламя жадное листы твои приемлет... Минуту!., вспыхнули! пылают — легкий дым, Виясь, теряется с молением моим.

Растопленный сургуч кипит... О провиденье! Свершилось! Темные свернулися листы; На легком пепле их заветные черты Белеют...

«Сожженное письмо»

Поэт утверждает новое понимание «блаженства любви», которое кроется не в постоянной погоне за призраком красоты, недостижимом, как и сама мечта, не в обожании прекрасной «девы», чистой, безгрешной и холодной в своей недосягаемости. Ею можно любоваться издали, не смея приблизиться к ней. Нет здесь и иссушающих душу человека волнений и страстей, искусно разжигаемых «вакханкой».

Пушкинский герой открывает в себе способность дорожить существом, душа и тело которого, на его взгляд, прекрасны. Только такую женщину он в состоянии любить. Благоговение, с каким он относится к любимой, свидетельствует о большой работе души:

Безмолвно пред тобой коленопреклоненный, Я на тебя глядел и думал: ты моя,

Когда, склонив ко мне томительные взоры И руку на главу мне тихо наложив, Шептала ты: скажи, ты любишь, ты счастлив? Другую, как меня, скажи, любить ты будешь? Ты никогда, мой друг, меня не позабудешь?

«Желание славы»

Любовь в понимании Пушкина есть идеальность и духовность чувственного стремления. Он ценит в ней богатство чувств, эмоций, благодарен ей за это и потому обволакивает ее особой атмосферой доверия, восхищения. Однако счастье не может быть долговечным:

...Слезы, муки, Измены, клевета, все на главу мою Обрушилося вдруг...

Оторванный от любимой, герой боится потерять ее навсегда, боится забвения и потому с огромной силой стремится к славе:

Желаю славы я, чтоб именем моим

Твой слух был поражен всечасно, чтоб ты мною

Окружена была, чтоб громкою молвою

Все, все вокруг тебя звучало обо мне.

«Желание славы»

Казалось бы, вновь идет речь о любви «безумной», «безнадежной», знакомой читателю по прежним лирическим и лироэпическим произведениям Пушкина. Однако здесь «безнадежность» любви обусловлена конкретной разлукой с конкретным человеком. Это уже чисто человеческое, земное переживание, поражающее необыкновенной вспышкой отчаяния и надеждой на вечность любви.

По мере все возрастающего интереса к «движению жизни» человек в творчестве Пушкина обретает все большую полноту художественного выражения. Именно в этот период жизни автор романа в стихах пересекает жизненные пути Татьяны и Онегина. В отповеди Татьяне Онегин произносит знаменательные слова:

Нашел мой прежний идеал,

Я, верно б, вас одну избрал

В подруги дней моих печальных,

Всего прекрасного в залог,

И был бы счастлив... сколько мог!

«Прежний идеал» — это образ прекрасной «неземной» девы, чистого, непорочного существа с невинными помыслами. Татьяна в большей мере отвечала ему, но — в прошлом:

Быть может, чувствий пыл старинный Им на минуту овладел, —

потому-то он и погрузился в «сладостный» «безгрешный» сон. Там — в прошлом — он бы любил Татьяну, конечно, «сколько мог». В настоящем же все совершенства Татьяны оказываются «напрасными».

Напрасны ваши совершенства: Их вовсе недостоин я, —

произносит Онегин, заверяя Татьяну:

Я вас люблю любовью брата И, может быть, еще нежней.

Настолько «нежнее», насколько можно любить в человеке свою прежнюю мечту.

В 1824 году Пушкин первым ощутил наметившуюся в обществе потребность, вылившуюся в тоску по такому женскому образу, в котором можно видеть не идола, не абстрактный образ красоты, не просто прекрасное тело. Размышляя по этому поводу, поэт восклицает, рисуя в воображении тех женщин, которыми он увлекался в прошлом:

Что мне до них? Не чисто в них воображенье: Не понимает нас оно, И, признак Бога, вдохновенье Для них и чуждо и смешно... «Разговор книгопродавца с поэтом»

Называя «идолами» женщин, которым он поклонялся, иначе говоря, тех, кто привлекал его только лишь физическими совершенствами, он отказывает им в духовности, но тем самым он как бы отчуждается от них, презирая самого себя за то поклонение, которое он им оказывал:

Когда на память мне невольно Придет внушенный ими стих, Я так и вспыхну, сердцу больно: Мне стыдно идолов моих. «Разговор книгопродавца с поэтом»

Переживания человека, сопровождающиеся жгучей ревностью (опыт, приобретенный им, определяется как «ужасный»), положены не только в основу элегий «Простишь ли мне ревнивые мечты...» (1823), «Под небом голубым страны своей родной...» (1826) и романа «Евгений Онегин». В этих произведениях высвечивается, хотя и поразному, одна и та же грань внутренней жизни личности:

Ты душу нежную, мутя, Учила горести глубокой. Ты негой волновала кровь, Ты воспаляла в ней любовь И пламя ревности жестокой; Но он пришел, сей тяжкий день: Почий, мучительная тень!

«Евгений Онегин»

Герой не приемлет отношений с женщиной, стиль жизни которой оказывает разрушающее воздействие на формирующуюся личность. Собственный опыт мучителен. Своеобразная рабская зависимость человека с «нежной душой» от опытного в любовных делах женского существа вызывает глубокое чувство протеста:

Но прекрати свои рассказы, Таи, таи свои мечты: Боюсь их пламенной заразы, Боюсь узнать, что знала ты! «Наперсник»

Поэт боится проступающего из глубин его подсознания ощущения неуправляемости собой, благодаря чему человек и заслуживает ничего иного, как определения «жалкого»:

Но жалок тот, кто молчаливо,

Потупя голову, ревниво Признанья слушает твои. «Счастлив, кто избран своенравно...»

Автор приходит к печальному для себя выводу: когда мужчину и женщину связывает одна лишь чувственность, не одухотворенная любовью «души» к «душе», неизменным спутником которой выступает ревность, то участь этих людей становится жалкой. Особенно печальна судьба женщин, сжигаемых низменными страстями: общество жестоко рассчитывается с ними за это. Пушкинский человек, на себе ощутивший влияние страстей, испытывает острую жалость к женскому существу, подверженному этой слабости:

С своей пылающей душой, С своими бурными страстями, О жены Севера, меж вами Она является порой И мимо всех условии света Стремится до утраты сил, Как беззаконная комета В кругу расчисленном светил. «Портрет»

Не случайно траектория жизни ее сравнивается с траекторией полета «беззаконной» кометы, способной нанести основательный удар всем, кто встречается на ее пути. Пушкина мучила проблема страстей, их роли в жизни человека. В незаконченной повести «Гости съезжались на дачу» (1830) звучит интересная характеристика главной героини Зинаиды Вольской, благодаря которой можно определить отношение Пушкина к страстям: «В ней много хорошего и гораздо менее дурного, но страсти ее погубят». В 1830 году, после долгих размышлений, Пушкин определился: подверженность страстям губительна для человека. Реакция общества на Зинаиду Вольскую ставит точку по отношению к «страстям»: «Страсти! Какое громкое слово! Что такое страсти? Не воображаете ли вы, что у ней пылкое сердце, романтическая голова? » То, что прощалось романтической героине и более того — делало ее именно романтической натурой, ставится в вину земной женщине: «Просто она дурно воспитана». Этот общественный приговор говорит сам за себя: одним штрихом женщина низвергается с пьедестала, что свидетельствует о кардинальных изменениях в представлении русского общества о человеке. Предпочтение однозначно отдается той женщине, суть которой составляет добродетель. Пушкинский герой также сделал свой выбор. В исключенных строфах «Евгения Онегина» (глава четвертая), которые впервые опубликованы в 1827 году под названием «Женщины», отчетливо выразилось созвучное человеку Возрождения понимание женской сущности:

Душа лишь только разгоралась, И сердцу женщина являлась Каким-то чистым божеством, Владея чувствами, умом, Она сияла совершенством.

Ее любовь казалась мне

Недосягаемым блаженством.

В этих строках весь Пушкин в отношении к прекрасному полу. В ранней юности женщина являлась ему «чистым божеством», «сияла совершенством». Таков был идеал Пушкина. Эту способность души с ее идеальными представлениями он сохранил всю свою жизнь, несмотря на все перепетии жизни.

Как западноевропейский Петрарка и «русский Петрарка» — Жуковский, Пушкин, восторжествовав над страстями, поднимает любовь до необыкновенных высот. Как знать, может Пушкин убрал эти строфы из «Онегина» потому, что они являются своеобразным психологическим ключом к разгадке поведения Онегина при встрече им Татьяны и той цепи событий, последовавших после их знакомства.

Ее любовь казалась мне Недосягаемым блаженством.

Татьяна ввиду легкой победы над ней теряла в глазах Онегина всю свою привлекательность. Но Татьяна в восьмой главе романа в стихах в силу своей недоступности вызвала у Онегина любовь как «недосягаемое блаженство». Такая любовь могла завершиться только той развязкой, которую и изобразил Пушкин:

Но я другому отдана; Я буду век ему верна.

Достаточно вспомнить произведение 1825 года — «Сцену из Фауста», — в котором поэт по-своему решал для себя эту же проблему. Гретхен — олицетворение идеала платонической любви. Но как только речь заходит о любви земной, очарование героини в глазах Фауста пропадает. Дело в том, что для ренессансного человека, каким был Фауст, потеря «чистоты», невинности влечет за собой потерю монументальности женщины в связи с падением с пьедестала, на который он возвел ее своим обожанием. Как только:

Любви невольной, бескорыстно Невинно предалась она... —

наступает новый период в их отношениях, связанный с разочарованием со стороны возлюбленного:

Что ж грудь моя теперь полна Тоской и скукой ненавистной?

По мнению Пушкина, несчастен тот, кто ищет платонических чувств. В то же время несчастен и тот, кто предается лишь страсти и похоти. Кто же может быть счастливым? И Пушкин отвечает всем развитием своей поэзии: тот, кто сумеет любить в одной всех, кто сможет подняться над самим собой и наполнить жизнь с любимым существом богатством всех чувств и оттенков переживаний.

Однако возникает и новая проблема: избранница должна обладать соответствующим духовным миром, при этом она должна быть царственно прекрасной, безукоризненно держаться в обществе, внешне холодноватой, но обладать горячим сердцем.

Эта художественная мысль нашла свое воплощение и в поэме 1828 года «Полтава», но уже применительно к женскому образу — Марии Кочубей. В ней поэт материализует свои романтические представления о женщине, однако при это ставит героиню в реальные обстоятельства. Тоска Марии по высокому идеалу любви оборачивается ее личной трагедией: разочарование в любимом — Мазепе — разрушает ее личность. Не случайно в качестве камертона произведения выступает знаменитое посвящение «Полтавы» — своеобразный код пушкинского идеала. Строй возвышенных чувств задает тон всему лироэпическому произведению. Очевидным становится то, что процесс слияния чувственной любви с небесными порывами, а значит, формирование нового идеального представления о женщине, был достаточно болезненным для пушкинского человека.

Какое-то время Пушкин разрывался между образами вакханки и девы, склоняясь более к чистому и отрешенному от мира уже монументальному символу прекрасного:

Ты видел деву на скале

В одежде белой над волнами...

Белая одежда — символ невинности, подчеркивает ее чуждость всему земному, грешному:

Но верь мне: дева на скале Прекрасней волн, небес и бури.

Обрисован был и соответствующий фон, на котором резко выделялся прекрасный облик девы:

Когда, бушуя в бурной мгле,

Играло море с берегами,

Когда луч молний озарял

Ее всечасно блеском алым...

Затаенное изумление, восхищение, страх и благоговение гармонично сливаются и составляют единый строй переживаний.

Между тем и сам поэт и его современники уже постепенно осознавали тщетность своих упований на идеал возвышенной платонической любви. Но если Пушкин представлял неспособность девы к любви в приподнятых тонах («Дева»):

...наперсники судьбы Смиренно ей несут влюбленные мольбы; Но дева гордая их чувства ненавидит И, очи опустив, не внемлет и не видит, —

то его современники отзывались о ней более резко:

Я испытал любви желанье, Ее я пел, ее я ждал, —

признавался Н. Языков. Но идеал, не ориентированный на жизненные впечатления, не может принести счастья человеку:

Безумно было ожиданье, Бездушен был мой идеал.

Говоря о бездушии, Языков тем самым подчеркивал безжизненность его:

Моей тоски, моих приветов Не понял слепок божества — И все пропали без ответов Мои влюбленные слова.

Е. Баратынский приходит к ироническому заключению:

Она глядела также тупо, Потом разгневалася глупо, Беги за нею, модный свет, Пленяйся девой идеальной! Владею тайной я печальной: Ни сердца в ней, ни пола нет.

Путь отождествления небесного вплоть до чувственности и в то же время чувственного вплоть до идеального был настолько нелегким, что и в 1830 году Пушкин вынужден был создать ряд лирических, лироэпиче-ских, драматических и прозаических произведений, в которых он искал ответа на этот вопрос.

Тем не менее уже в 1829 году появились первые произведения Пушкина, в которых земное и небесное, внезапно соединившись, породили особый строй чувств: чувственное предстало в необыкновенной одухотворенности, а духовность оказалась пронизанной чувственным началом:

Мне грустно и легко; печаль моя светла;

Печаль моя полна тобою, Тобой, одной тобой... «На холмах Грузии лежит ночная мгла...»

Я вас любил: любовь еще, быть может, В душе моей угасла не совсем; Но пусть она вас больше не тревожит; Я не хочу печалить вас ничем.

Я вас любил так искренно, так нежно, Как дай вам Бог любимой быть другим. «Я вас любил, любовь еще, быть может...»

Пушкинский герой вышел на новую орбиту отношений с женщиной. Он увидел в ней и оценил должным образом то, что до сего времени для него еще не представляло особой ценности:

Она была нетороплива, Не холодна, не говорлива, Без взора наглого для всех, Без притязаний на успех,

Все тихо, просто было в ней, «Евгений Онегин»

Так возник идеал женщины. Отныне в образе Татьяны сосредоточилось все, что было дорого Пушкину. Его любовь может заслужить та, в которой наиболее выражены черты, сформулированные поэтом.

Не случайно «Татьяны милый идеал» перекликается с «образом милым» в элегии «Прощанье», а следовательно, и с образами элегий «Заклинание» и «Для берегов отчизны дальной...». От них же нити тянутся в прошлое поэта: к элегиям — «Ненастный день потух; ненастной ночи мгла...», «Сожженное письмо», «Желание славы», «Пускай увенчанный любовью красоты...» и — наконец — к первой редакции элегии «На холмах Грузии лежит ночная мгла...» — «Все тихо — на Кавказ идет ночная мгла...».

В «Заклинании» и «Все тихо — на Кавказ идет ночная мгла...» наблюдаются прямые реминисценции:

...что все люблю я, Что все я твой... «Заклинание»

Я твой по-прежнему, тебя люблю я вновь... «Все тихо — на Кавказ идет ночная мгла...»

С. М. Бонди представил черновые записи элегии «Все тихо — на Кавказ идет ночная мгла...»:

Я снова юн и твой... и сердца моего Ничто чужое не тревожит, В нем образ твой горит...

«Заклинание», в свою очередь, связано со стихотворениями «Для берегов отчизны дальной...» и «Желание славы», в которых подается одна и та же сцена разлуки с любимой.

В «Желании славы» 1825 года поэт умоляет возлюбленную не забывать того, что говорит ей в минуту расставанья:

Чтоб, гласу верному внимая в тишине,

Ты помнила мои последние моленья

В саду, во тьме ночной, в минуту разлученья.

По эмоциональному взрыву, с которым поэт выражает обуревавшие его чувства, понимаешь, что эта сцена воспроизведена по свежим следам происшедшей драмы.

В элегии же «Для берегов отчизны дальной...» поэт уносится мыслями в прошлое. Воображение его рисует сцену разлуки:

Мои хладеющие руки Тебя старались удержать; Томленье страшное разлуки Мой стон молил не прерывать.

Но если здесь отражены переживания автора, то в «Заклинании» на первый план проступают через призму его восприятия событий страдания любимой поэтом женщины:

Как ты была перед разлукой, Бледна, хладна, как зимний день, Искажена последней мукой.

По всей вероятности, эти воспоминания были дороги поэту, если одна и та же страница жизни всплывала в памяти всякий раз, как только он мысленно обращался в прошлое. И тем не менее он окончательно порывает с прошлым:

Кляну коварные старанья

Преступной юности моей...

Поэт отрекается от всего, что некогда имело огромное значение в его жизни. Сравните:

И слезы девы воспаленной... «Все в жертву памяти твоей...»

Ты помнила мои последние моленья В саду, во тьме ночной, В минуту разлученья.

«Желание славы»

И ласки легковерных дев, И слезы их... «Когда в объятия мои...»

И встреч условных ожиданья В садах, в безмолвии ночей. Кляну речей любовный шепот. «Когда в объятия мои...»

В своем творчестве Пушкин, неоднократно воспроизводя ситуацию встречи героя с женщиной — воплощением его идеала, всякий раз дает оценку столь значительному для него событию:

Душа кипит и замирает; Мечта знакомая вокруг меня летает; «Погасло дневное светило...»

Я призрак милый, роковой, Тебя увидев, забываю; Но ты поешь — и предо мной Его я вновь воображаю. «Не пой, красавица, при мне...»

И сердце вновь горит и любит — оттого, Что не любить оно не может. «На холмах Грузии лежит ночная мгла...»

Д. Д. Благой считал, что первоначальная, оставшаяся в рукописи поэта редакция была, несомненно, обращена к Марии Раевской-Волконской; вторая, опубликованная поэтом редакция, по свидетельству осведомленных современников, обращена к Натали Гончаровой.

Вот что странно: ученые чаще всего трактуют строки «Я снова юн и твой...» как возвращение к прошлой любви поэта к какой-то конкретной женщине. И соответственно начинают гадать, о ком говорит Пушкин: о Марии Волконской, Марии Голицыной, Елене Раевской? Вот черновая редакция стихотворения «На холмах Грузии лежит ночная мгла...»:

Все тихо — на Кавказ идет ночная мгла,

Восходят звезды надо мною. Мне грустно и легко — печаль моя светла,

Печаль моя полна тобою —

Тобой, одной тобой — унынья моего Ничто не мучит, не тревожит, И сердце вновь горит и любит оттого, Что не любить оно не может.

Я твой по-прежнему, тебя люблю я вновь И без надежд и без желаний. Как пламень жертвенный, чиста моя любовь И нежность девственных мечтаний.

А вот строки отвергнутого варианта этого стихотворения. Обратите внимание:

Я снова юн и твой, и сердца моего Ничто чужое (ничто иное) не тревожит В нем образ твой горит...

Эти идущие от сердца слова можно понимать по-разному. Влюбленность в Гончарову вполне могла возродить в душе Пушкина воспоминания о некоем чувстве к конкретному адресату любви в ранней юности поэта. Пушкинисты, как правило, так и трактуют эти строки. Но можно понимать и иначе: встреча с Гончаровой 29-летнего Пушкина была настолько яркой и ослепительной по силе переживаний, что он как бы вновь становится юным и как бы заново переживает взлет любви «без надежд и без желаний». Его любовь чиста «как пламень жертвенный». Он снова юн, и в душе его горит образ Натальи Гончаровой во всей силе чистых, возвышенных чувств.

Натали полностью отвечала идеальным представлениям Пушкина о женщине, и не случайно при встрече с ней поэт испытал потрясение, вылившееся в своего рода обновление его души. Он как бы вновь переживает то, что однажды было им испытано в юности: платонизм ощущений и чувств под влиянием встреченной им красоты.

Вполне вероятно и то, что в Гончаровой — чистом юном существе он увидел привлекательный в своем платонизме образ прежней любви по отношению к тем, что были им встречены в юности. Тем, кого он любил «и без надежд и без желаний».

Д. Д. Благой писал: «Смена двух редакций — своеобразная эстафета сердца. Первая, самая сильная и самая глубокая из всего, что в то время жило в сердце Пушкина, — любовь поэта-романтика, ничего не теряя в своей силе и в своей глубине, как бы переливается в последнюю, тоже самую сильную и самую глубокую из всего, что будет потом, любовь Пушкина — «поэта действительности», поэта — реалиста».

Думается, речь идет не просто о чувствах Пушкина, романтика или реалиста, а о его представлении о женщине, меняющемся с годами, но сохраняющем, как видим, при этом крупные, рельефные черты.

Можно, в свою очередь, сказать, что и в рукописной, и в опубликованной редакции ощущается дыхание идеала поэта. Только в окончательной редакции под ним подразумевалась уже реальная женщина, Наталья Николаевна Гончарова. Иными словами, идеал Пушкина «материализовался» в облике Натали.

Н.Н.Пушкина

 

«Гордой девы идеал» не выдержал испытания жизнью. Теперь чистотой его облика наделяется земная женщина, отчего прелесть ее только усиливается.

Онегин любит ту, кто для самого Пушкина является «милым идеалом». В Татьяне «мадонна» и «хозяйка» соединились в одно гармоническое целое, образовав полнокровный образ женщины, прекрасной, достойной поклонения, способной предстать одновременно и женой, и любовницей в одном лице:

Н.Н.Пушкина

Исполнились мои желания. Творец Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадона, Чистейшей прелести чистейший образец.

Татьяна вобрала все лучшие женские и просто человеческие качества. Многие современницы Пушкина пытались доказать, что являются прототипом Татьяны. Н. П. Чулков писал о Н. Д. Фонвизиной: «Таней Фонвизина себя называет потому, что, по ее мнению, Пушкин с нее списал свою Татьяну Ларину».

Е. Е. Синицына вспоминала: «Через несколько лет встретила я в Торжке у Львова А. П. Керн, уже пожилою женщиною. Тогда мне и сказали, что это героиня Пушкина — Татьяна».

Неудивительно и то, что прощание с «милым образом» вызывает одновременное прощание и с «милым

Прости ж и ты, мой спутник странный, И ты, мой верный идеал...

Н.Н.Пушкина

А та, с которой образован Татьяны милый идеал... О много, много рок отъял! «Евгений Онегин»

М. Гофман в книге «Психология творчества» утверждал, что в беловой рукописи читается:

А те, с которых образован Татьяны милый идеал...

Исследователь доказывает, что скорее всего Пушкин отдал предпочтение единственному числу из-за благозвучия строфы и что пустой тратой времени остается попытка установить реальный исторический прототип Татьяны.

Ю. М. Лотман объясняет тот факт, что герои «Евгения Онегина» сделались для современников психологическими эталонами, отсутствием у них прямых прообразов в жизни.

Н.Н.Пушкина

Этот сложный мир чувств созвучен и тому, что нашел свое выражение в «Каменном госте» (1830). Обновленное авторское мироощущение передается и героям — Дон Гуану и Онегину. Родство их проявляется в любви, которая мгновенно оглушает их настолько, что они перерождаются под влиянием ее. Как и Онегин в главе восьмой романа в стихах, так и Дон Гуан в «Каменном госте» преображаются при встрече с идеалом, реализованным в основных своих чертах в образе конкретной женщины — Татьяны и Доны Анны, в образах которых стало возможным соединение «мадонны» и «хозяйки». Отныне эти качества составляют особую прелесть для влюбленного героя произведения. И Онегин, и Дон Гуан оказываются способными (и в этом суть их духовной эволюции) на великое чувство любви к женщине. Онегин становится совершенно иным человеком под влиянием встречи с Татьяной, не той девочкой, в чертах которой проглядывал его прежний идеал «девы», но земной женщиной, обладающей умом и душой.

Дон Гуан «перерождается» под влиянием встречи с Доной Анной, обретя в ней свой идеал. Под воздействием любви душа его очищается. Собственная жизнь обретает цену лишь потому, что появилась та, ради которой стоило жить. Аюбовь Дон Гуана бескорыстна:

Я ничего не требую, но видеть Вас должен я, когда уже на жизнь Я осужден.

Сам автор, говоря о себе в прошлом:

Н.Н.Пушкина

В ту пору мне казались нужны Пустыни, волн края жемчужны, И моря шум, и груды скал, И гордой девы идеал, И безыменные страданья... — в настоящем фиксирует изменения собственных идеальных представлений о женщине: «мой идеал теперь — хозяйка».

Наконец-то возлюбленная может стать женой. Обращаясь к своему идеалу, Наталье Гончаровой, Пушкин пишет: «Гляделась ли ты в зеркало, и уверилась ли ты, что с твоим лицом ничего сравнивать нельзя на свете — а душу твою люблю я еще более твоего лица».

В красоте лица поэт видит прежде всего отражение богатства внутреннего мира. Но это не обезличенное лицо женщины, лицо человека — это каждый раз новая яркая личность с неповторимым физическим обликом и духовным темпераментом. Пластическая красота тела гармонично сочетается с утонченной одухотворенностью, благодаря чему и проступает неповторимое очарование образа, составляющего одновременно явь и мечту. Случилось так, что пушкинская душа полюбила душу своей избранницы — Натальи Николаевны. Стремление Пушкина к созданию обобщенного образа совершенного человека, прекрасного и духовно и физически, — вот суть исканий поэта на протяжении жизни. Никто из пушкинистов не обращал серьезного внимания на строки, в которых Пушкин, в сущности, дал ответ — что же скрывается за «утаенной» любовью.

В ту пору мне казались нужны

И гордой девы идеал,

И безыменные страданья...

Душе поэта нужны были «страданья», в процессе которых она становилась чище. Если у Петрарки Лаура была олицетворением его идеала, иначе говоря, идеал художника Возрождения имел конкретные черты благодаря Лауре, то идеал Пушкина был соткан благодаря впечатлениям поэта от многих прекрасных женщин, встреченных им на жизненном пути. Трудно определить роль каждой из них в его жизни: об одних он помнил долго потому, что пережил по отношению к ним страстное чувство, своего рода потрясение в любви, другие оставили память вследствие необычной судьбы, скажем, Мария Волконская. Главное, что хранилось в сокровищнице его памяти, — это первые впечатления при знакомстве с женщинами и их дальнейшая судьба, к которой он приглядывался и как человек, и как художник одновременно. Заметим, что все женщины, которые оставили след в его жизни, как правило, в разные периоды жизни пересекались вновь с Пушкиным. Иногда многое менялось в их отношениях друг с другом. Так было, в частности, с Анной Петровной Керн.

И все-таки наиболее сильное впечатление на него оказывали первые встречи, произошедшие в пору юности. Женщина в тот период, по его же признанию, казалась ему «каким-то божеством». Его лексикон тех лет:

«моя Богиня», «Богородица моя», «ты... была мне в мире Богом», какие красочные эпитеты: «взор волшебный», «небесная красота». Все это не могло не наложить отпечаток на его дальнейшее восприятие женщины, хотя смотрел он на нее намного прозаичнее, чем в юности.

Чем привлекла и поразила Пушкина Наталья Гончарова? Тем, считаем, что представляла собой воплощение его идеала. В юном расцветающем существе поэт увидел всех тех женщин, которые когда-то потрясли его воображение. Потрясли на всю жизнь. Поисками ускользающего видения он и был занят все эти годы. И вдруг — ослепительная вспышка — она! Тот же высокий рост, необыкновенная стройность, та же холодноватость и царственность осанки, и — потрясающе прекрасное лицо, как редкой красоты цветок. И та же недосягаемость — ей 16 лет, она невинна, как младенец. Это Наталья Николаевна Гончарова в 1828 году. Но постепенно Пушкин вдруг начинает осознавать, что барьер недосягаемости может быть уничтожен. Идеал начинает стремительно приближаться к нему. Отсюда и восприятие своей избранницы в образе столь любимой мастерами Возрождения — Мадонны. Спокойствие, простота, величие, чистота, душевная ясность — это от Мадонны.

Современники Пушкина не раз отмечали, что поэт любил слово «мадонна». В. Набоков не мог обойти это в своих комментариях: «Бартенев в тетради для записей отмечает, что (утраченное) письмо 1830 года к Елизавете Хитрово (1783—1839) сообщало о предстоящей женитьбе на «мадонне», у которой косит глаз и рыжие волосы». Пушкинские упоминания о жене как о «косой мадонне» запомнились и другим мемуаристам (по Бартеневу — княгине Вере Вяземской).

Именно такими чертами поэт наделяет и Татьяну Ларину, и Дону Анну. В его будущей жене — Наталье Гончаровой — отчетливо проступают черты Мадонны: простота и торжественность, нежная женственность и царственное величие. Ее прекрасное лицо овеяно затаенной печалью, но в то же время остается спокойным и ясным.

«Это очень молодая и очень красивая особа, тонкая, стройная, высокая, — лицо Мадонны, чрезвычайно бледное, с кротким, застенчивым и меланхолическим выражением, — глаза зеленовато-карие, светлые и прозрачные, — взгляд не то чтобы косящий, но неопределенный, тонкие черты, красивые черные волосы...

Она очень красива, и во всем ее облике есть что-то поэтическое — ее стан великолепен, черты лица правильны, рот изящен и взгляд, хотя и неопределенный, красив, в ее лице есть что-то кроткое и утонченное...

Поэтическая красота госпожи Пушкиной проникает до самого моего сердца. Есть что-то воздушное и трогательное во всем ее облике... невозможно   ни   быть   прекраснее,   ни   иметь   более   поэтическую   внешность... Это образ, перед которым можно оставаться часами, как перед совершеннейшим созданием творца», — так писала о жене Пушкина Дарья Фикельмон. Наталья Гончарова-Пушкина, по ее искреннему мнению, обладательница «небесной и несравненной» красоты. Не каждая женщина была способна искренне оценить красоту другой. Долли Фикельмон могла.

В. Соллогуб восторженно пишет о Наталье Николаевне: «...Никогда не видывал я женщины, которая соединяла бы в себе такую законченность классически правильных черт и стана. Ростом высокая, с баснословно тонкой тальей, при роскошно развитых плечах и груди, ее маленькая головка, как лилия на стебле, колыхалась и грациозно поворачивалась на тонкой шее; такого красивого и правильного профиля я не видел никогда более, а кожа, глаза, зубы, уши! Да, это была настоящая красавица, и недаром все остальные, даже из самых прелестных женщин, меркли как-то при ее появлении... ее лучезарная красота рядом с этим магическим именем всем кружила головы».

И мужчины, и женщины — все были единодушны в признании ошеломляющей красоты пушкинской избранницы.

Пушкин искал свой идеал и нашел его. «Когда я увидел ее в первый раз, красоту ее едва начинали замечать в свете. Я полюбил ее, голова у меня закружилась, я сделал предложение, ваш ответ, при всей его неопределенности, на мгновение меня свел с ума; в ту же ночь я уехал в армию; вы спросите меня — зачем? Клянусь вам, не знаю, но какая-то непроизвольная тоска гнала меня из Москвы...» — писал Пушкин матери Натальи Николаевны. Теперь он не сдается при первом же отказе в руке любимой, как это было с Софьей Мусиной-Пушкиной и Анной Олениной. Он отчаянно бьется за то, чтобы стать ее мужем. Он предчувствует, что ему не будет жизни без этого прекрасного юного существа, в котором видит воплощение своего идеала:

Я утром должен быть уверен, Что с вами днем увижусь я.

Неудивительно, что Пушкин писал своей жене: «Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив».

«Жена моя прелесть, и чем доле я с ней живу, тем более люблю это чистое, доброе создание», — признавался Пушкин. О. С. Павлищева, сестра поэта, писала мужу: «...Моя невестка совершенно очаровательна, красавица и умница». Современники отмечали и застенчивость и скромность Натальи Николаевны. Сама она пишет однажды своему деду Афанасию Николаевичу: «...Я не могу спокойно прогуливаться по саду, так как узнала от одной из фрейлин, что их Величества желали узнать час, в которой я гуляю, чтобы меня встретить. Поэтому я выбираю самые уединенные места». А позже Надежда Осиповна пишет своей дочери: «Император и Императрица встретили Натали и Александра; они остановились с ними поговорить, и Императрица сказала Натали, что очень рада с нею познакомиться и тысячу других вещей, очень милых и очень любезных. Вот она и вынуждена появляться при Дворе против своей воли». Ольга Сергеевна Павлищева, обращаясь к мужу, писала: «Моя невестка прелестна... ею восхищается Царское, а Императрица хочет, чтобы она была при Дворе», еще позже: «Что касается моей невестки, то эта женщина здесь в большой моде. Она принята в аристократическом кругу, и общее мнение, что она красивее всех; ее прозвали «Психеей».

Чистый же нравственный облик жены поэта проглядывает даже в письмах Дантеса Геккерену, которые наконец-то опубликованы и тем самым вынесены на суд общественности. Письмо Дантеса от 20 января 1836 года: «...Самое скверное то, что я безумно влюблен! Да, безумно, ибо не знаю, куда преклонить голову. Я не назову тебе ее, ведь письмо может затеряться, но вспомни самое прелестное создание в Петербурге, и ты узнаешь имя...» В следующем письме от 2 февраля 1836 года Дантес пишет: «Мой драгоценный друг, еще никогда в жизни я так не нуждался в твоих добрых письмах, на душе такая тоска, что они становятся для меня поистине бальзамом. Теперь мне кажется, что я люблю ее еще сильней, чем две недели назад!» Еще через две недели он, вновь обращаясь к Геккерену, не может без боли говорить о своем чувстве. Вместе с тем в его признании сквозит восхищение той, в которую он влюблен: «...Глупо говорить это, но оказывается — никогда бы не поверил — это ревность, и я постоянно пребывал в раздражении, которое делало меня несчастным. Кроме того, в последний раз, что мы с ней виделись, у нас состоялось объяснение, было оно ужасным, но пошло мне на пользу. В этой женщине обычно находят мало ума; не знаю, любовь ли дает его, но невозможно было вести себя с большим тактом, изяществом и умом, чем она при этом разговоре, а его тяжело было вынести, ведь речь шла не более и не менее как о том, чтобы отказать любимому и обожающему ее человеку, умолявшему пренебречь ради него своим долгом: она описала мне свое положение с такой доверчивостью, просила пощадить ее с такой наивностью, что я воистину был сражен и не нашел слов в ответ...»

И наконец, в письме от 6 марта 1836 года Дантес, анализируя свое душевное состояние, пишет Геккерену: «Она оказалась гораздо сильнее меня, больше 20 раз просила она пожалеть ее и детей, ее будущность, и была в эти минуты столь прекрасна (а какая женщина не была бы), что если бы она хотела получить отказ, то повела бы себя иначе, ведь я уже говорил, что она была столь прекрасна, что казалась ангелом, сошедшим с небес. В мире не нашлось бы мужчины, который не уступил бы ей в это мгновение, такое огромное уважение она внушала; так что она осталась чиста и может высоко держать голову, не опуская ее ни перед кем в целом свете. Нет другой женщины, которая повела бы себя так же».

Н.Н.Пушкина-Ланская

 

Да, «утаенная» любовь имеет единственный адресат. Под «утаенной» любовью подразумевался идеал, какой сложился у Пушкина под влиянием царственно прекрасных особ: императриц Елизаветы Алексеевны, Александры Федоровны, княгини Евдокии Ивановны Голицыной, фрейлины Екатерины Павловны Бакуниной, озаривших небесным светом воображение юного поэта. Наталья Николаевна явилась в жизни Пушкина своеобразной его материализацией.

Н.Н.Пушкина-Ланская